Незримый рой (страница 2)

Страница 2

Пушкин мог немало знать о Моцарте из публикаций и от знакомых, имевших личные воспоминания о музыкальной жизни Вены. О чем‐то в характере Моцарта он догадался, причем очень верно, будто списал с натуры. Если судить по письмам композитора, Моцарт и Пушкин действительно родственные души: ум, простосердечие, знание себе цены, невзрослая впечатлительность и переимчивость. Вот Моцарт описывает, как на гастролях живет в гостинице, работает не покладая рук над срочным заказом: “Над нами скрипач, под нами еще один, рядом с нами учитель пения, который дает уроки, в последней комнате напротив нас гобоист. Это весело, когда сочиняешь! Подает много идей”. Оба ощутили ранний износ души. Из письма Моцарта жене: “Если бы люди могли заглянуть мне в душу, то мне было бы почти стыдно. Все во мне захолодело – просто лед”. Достигнув тех же примерно лет, Пушкин сравнивал себя с усталым рабом.

Идейному противостоянию героев “Моцарта и Сальери” найдено отвлеченно-алгебраическое сценическое воплощение, действие пьесы заведено туго, как пружина механических часов.

Краткий перечень своих претензий к миропорядку Сальери заканчивает возгласом “О Моцарт, Моцарт!” – Моцарт тотчас и входит. Да не один, а смеха ради со слепым лабухом, чем лишь подливает масла в огонь и утверждает Сальери в решимости отправить приятеля к праотцам.

Пьеса по существу – философский этюд. Но, если не брать этого в расчет и отнестись к происходящему на голубом, как говорится, глазу, нельзя не заметить, что некоторые умозрения Сальери довольно шатки и смахивают на демагогию, подводящую теоретическую базу под намеченное злодеяние:

              Что пользы, если Моцарт будет жив
              И новой высоты еще достигнет?
              Подымет ли он тем искусство? Нет;
              Оно падет опять, как он исчезнет:
              Наследника нам не оставит он.
              Что пользы в нем?

Зубрила и отличник, каким Сальери себя аттестует в самом начале пьесы, должен бы знать из истории искусства, что рана после ухода гения со временем затягивается, а там, глядишь, появляется и “наследник”… Куда ближе к правде кажется реакция на смерть Моцарта его современника, композитора-анонима: “Конечно, жаль такого великого гения, но благо нам, что он умер. Живи он дольше, наши композиции перестали бы приносить нам кусок хлеба”.

Но Пушкина в “Моцарте и Сальери” не интересовала презренная проза, и он возгоняет конфликт до абсолютно платонической чистоты и крепости. От финального диалога пьесы – мороз по коже. Кажется, что идет игра в открытую, как у Порфирия Петровича с Раскольниковым:

– Так… кто же… убил?.. – спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом. Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так неожиданно и он был изумлен вопросом.

– Как кто убил?.. – переговорил он, точно не веря ушам своим, – да вы убили, Родион Романыч! Вы и убили‐с… – прибавил он почти шепотом…

Философская дискуссия не на жизнь, а на смерть начинается, когда Моцарту мерещится черный человек, сидящий третьим за дружеской трапезой. Уже в следующей реплике Моцарт интересуется, как бы между прочим, верны ли слухи, что Бомарше был отравителем. На что Сальери свысока отвечает:

       Не думаю: он слишком был смешон
       Для ремесла такого.

Но на взгляд Моцарта, Бомарше не мог совершить преступления не из‐за нехватки солидности, а по другой причине. И Моцарт мимоходом формулирует на столетия вперед тему диспутов и экзаменационных сочинений:

                                         Он же гений,
       Как ты да я. А гений и злодейство —
       Две вещи несовместные. Не правда ль?

Подобный ход мысли для Сальери внове. Но, поглощенный своим делом, он рассеянно, будто из вежливости, переспрашивает сотрапезника, а сам невозмутимо доводит начатое до конца:

       Ты думаешь?
       (Бросает яд в стакан Моцарта.)
                             Ну, пей же.

Покойный друг моей юности вообще предполагал, что от внимания Моцарта не ускользают застольные манипуляции Сальери, да тот и не видит надобности скрытничать, раз уж разговор зашел такой интересный…

Каменный гость

Эпиграф из моцартовского “Дон Жуана” очень уместно и естественно, будто мостик в пейзажном парке, том же Царскосельском, переброшен от второй к третьей пьесам “Маленьких трагедий”.

Запрет на въезд в родной город и тоска по нему были слишком известны Пушкину, проведшему в двух ссылках большую часть молодости. Так что нетерпение Дон Гуана у ворот Мадрида – знакомая автору материя. Как, впрочем, и основной род деятельности главного героя “Каменного гостя”, поскольку Пушкин до самой женитьбы дорожил своей вполне заслуженной репутацией соблазнителя. Вероятно, для профессионального ловеласа он был слишком страстен, влюбчив и чист душой, но опыт “в науке любви” имел самый обширный. Им и поделился в “Каменном госте”, передоверив свои мужские симпатии Дон Гуану.

Два женских темперамента, запечатленные в эротическом стихотворении “Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…”, во многом соответствуют Лауре и Доне Анне. А в хрестоматийной “Осени” Пушкин посвятил октаву любовному описанию еще одного женского характера:

           Как это объяснить? Мне нравится она,
           Как, вероятно, вам чахоточная дева
           Порою нравится. На смерть осуждена,
           Бедняжка клонится без ропота, без гнева.
           Улыбка на устах увянувших видна;
           Могильной пропасти она не слышит зева;
           Играет на лице еще багровый цвет.
           Она жива еще сегодня, завтра нет.

Нечто подобное говорит Дон Гуан о своей покойной возлюбленной Инезе:

                                      Странную приятность
           Я находил в ее печальном взоре
           И помертвелых губах. Это странно.
           Ты, кажется, ее не находил
           Красавицей. И точно, мало было
           В ней истинно прекрасного. Глаза,
           Одни глаза. Да взгляд… такого взгляда
           Уж никогда я не встречал. А голос
           У ней был тих и слаб – как у больной…

Почти двести лет минуло с написания “Каменного гостя”, а реплики героев пьесы звучат так живо, будто в окно залетают! Скорей всего, они оставляют такое впечатление, оттого что принадлежат разговорной речи не только по словарному составу, который может со временем и состариться, а интонационно. Хороши в своей денщицкой здравости насмешливые комментарии Лепорелло к пылким бредням господина, немного напоминающие ворчание Санчо Пансы или Савельича из “Капитанской дочки”:

           Теперь которую в Мадрите
           Отыскивать мы будем?
Дон Гуан
О, Лауру!
Я прямо к ней бегу являться.
Лепорелло
                    Дело.
Дон Гуан
К ней прямо в дверь – а если кто‐нибудь
Уж у нее – прошу в окно прыгнуть.
Лепорелло
Конечно. Ну, развеселились мы.
Недолго нас покойницы тревожат.

И это местоимение множественного числа, до сих пор не переведшееся у заботливых мамаш!

Или кокетство Лауры с Гуаном над теплым трупом Дон Карлоса:

          И вспомнил тотчас о своей Лауре?
          Что хорошо, то хорошо. Да полно,
          Не верю я. Ты мимо шел случайно
          И дом увидел.

А восхитительный приказ “Ты, бешеный! останься у меня…” – отданный, так и слышится, умопомрачительно-низким голосом! Но Дон Карлос, вместо того чтобы благодарить небо и пользоваться шальным везением – благосклонностью восемнадцатилетней красавицы, не находит ничего лучше, чем издать “глас, пошлый глас” здравого смысла, затянуть лейтмотив “Маленьких трагедий” – песнь учета и осмотрительности, этой, по Стерну, “добродетели второго сорта”:

             Ты молода… и будешь молода
             Еще лет пять иль шесть. Вокруг тебя
             Еще лет шесть они толпиться будут,
             Тебя ласкать, лелеять, и дарить,
             И серенадами ночными тешить,
             И за тебя друг друга убивать
             На перекрестках ночью. Но когда
             Пора пройдет, когда твои глаза
             Впадут и веки, сморщась, почернеют
             И седина в косе твоей мелькнет,
             И будут называть тебя старухой,
             Тогда – что скажешь ты?

Нечасто за строкой какого‐либо сочинения угадывается непроизвольная мимика автора, в данном случае улыбка. Кажется, строчка “А далеко, на севере – в Париже…” – из таких. За окном‐то у Пушкина – непролазная болдинская грязь, сломанный забор, серенькое небо, кучи соломы перед гумном…

Лаура – прелесть; врет как дышит:

             Дон Гуан
             Лаура, и давно его ты любишь?
             Лаура
             Кого? ты, видно, бредишь.

Несколько минут назад она говорила Дон Карлосу совсем другое, и вроде бы тоже вполне искренне, – стало быть, не врет.

Сцена соблазнения Доны Анны разыграна словно по нотам. Оба участника ее будто менуэт танцуют – фигура за фигурой. Чувствуется, что писано со знанием дела, это – “коварные старанья”, виртуозом которых нравилось слыть Пушкину:

               Чем меньше женщину мы любим,
               Тем легче нравимся мы ей
               И тем ее вернее губим
               Средь обольстительных сетей.
               Разврат, бывало, хладнокровный
               Наукой славился любовной,
               Сам о себе везде трубя
               И наслаждаясь не любя…

Дон Гуан льстит Доне Анне подчеркнуто почтительной влюбленностью, чем усыпляет ее нравственную бдительность, расчетливо и исподволь прибирая к рукам неприкаянную вдовью душу:

               Я замолчу; лишь не гоните прочь
               Того, кому ваш вид одна отрада.
               Я не питаю дерзостных надежд,
               Я ничего не требую, но видеть
               Вас должен я, когда уже на жизнь
               Я осужден.

Знакомый оборот речи:

               Я знаю: век уж мой измерен;
               Но чтоб продлилась жизнь моя,
               Я утром должен быть уверен,
               Что с вами днем увижусь я…

Как раз на днях закончен “Евгений Онегин”, не пропадать же формулировке, тем более что она заемная – из романа Бенжамена Констана “Адольф”. (Это возвращает нас к проблеме сальерианства и ремесла!)

Вдова назначает воздыхателю свидание, причем не где‐нибудь, а у себя дома. На радостях Дон-Гуан отпускает казарменную дерзость4:

              Проси статую завтра к Доне Анне
              Прийти попозже вечером и стать
              У двери на часах.

Последняя сцена – свидание в комнате Доны Анны. Суток не прошло, а она, по существу, предает покойного мужа, объясняя шапочному знакомому меркантильные причины своего замужества:

                                                       …мать моя
              Велела мне дать руку Дон Альвару,
              Мы были бедны, Дон Альвар богат.

Решительно изменилась психологическая мотивировка ее сопротивления Дон Гуану: “Мне вас любить нельзя…”, то есть, будь такая возможность, почему бы нет?.. Попутно она подогревает упования гостя, прямо говоря, что он‐то в своем праве испытывать к ней любые чувства.

Остался сущий пустяк: разбудить в женщине сорочье любопытство. Что Гуану удается с абсолютно холодной головой: “Идет к развязке дело!” – отмечает он про себя.

[4] Анна Ахматова в статье “Каменный гость” Пушкина” назвала это “демонической бравадой”.