Странник и его тень (страница 3)

Страница 3

История, поскольку она сама состоит на службе у жизни, подчинена неисторической власти и потому не может и не должна стать, ввиду такого своего подчиненного положения, чистой наукой вроде, например, математики. Вопрос же, в какой степени жизнь вообще нуждается в услугах истории, есть один из важнейших вопросов, связанных с заботой о здоровье человека, народа и культуры. Ибо при некотором избытке истории жизнь разрушается и вырождается, а вслед за нею вырождается под конец и сама история.

2

Что тем не менее жизнь нуждается в услугах истории, это должно быть понято с тою же ясностью, как и другое положение, которое будет доказано дальше, а именно – что избыток истории вредит жизни. История трояким образом служит живущему: как существу деятельному и стремящемуся, как существу охраняющему и почитающему и, наконец, как существу страждущему и нуждающемуся в освобождении. Этой тройственности отношений соответствует тройственность родов истории, поскольку можно различать монументальный, антикварный и критический род истории.

История прежде всего потребна деятельному и мощному, тому, кто ведет великую борьбу, кто нуждается в образцах, учителях, утешителях и не может найти таковых между своими современниками и в настоящем. Так история нужна была Шиллеру: ибо наше время, по словам Гёте, так худо, что поэт не встречает более в окружающей его жизни нужной ему натуры. Имея в виду деятельные натуры, Полибий, например, называет политическую историю настоящей школой для подготовки к управлению государством и превосходным учителем, который помогает нам мужественно выносить смены счастья, напоминая о несчастьях других. Кто научился усматривать именно в этом смысл истории, тому должно быть крайне досадно видеть, как любопытные путешественники или кропотливые педанты карабкаются по пирамидам великих эпох прошлого; там, где он находит стимулы к подражанию и усовершенствованию, ему противно встретить жадного до развлечений и сенсаций фланера, который прогуливается там как среди накопленных сокровищ картинной галереи. Деятельная натура, чтобы не потерять окончательно мужества и не почувствовать отвращения среди дряблых и безнадежных празднолюбцев, среди мнимо деятельных, в действительности же только взволнованных и барахтающихся современников, оглядывается назад и прерывает свой стремительный бег к поставленной цели, чтобы немного перевести дух. Целью же своей деятель всегда избирает какое-либо счастье, если не свое собственное, то счастье целого народа или всего человечества; он бежит от резиньяции и пользуется историей как средством против резиньяции. Большею частью его не ждет никакая награда, а разве только слава, то есть право на почетное место в храме истории, где он может, в свою очередь, быть для следующих поколений учителем, утешителем и предостережением. Ибо его заповедь гласит: то, что однажды помогло развернуть и наполнить более прекрасным содержанием понятие «человек», должно присутствовать здесь вечно, чтобы вечно выполнять это назначение. Что великие моменты в борьбе индивидуума образуют одну цепь, что они, как горная гряда, сквозь тысячелетия объединяют собою человечество, что для меня вершина такого давно минувшего мгновения еще остается живой, освещенной и величавой, – все это есть коренная идея той веры в человечество, которая высказывает себя в требовании монументальной истории. Но именно вокруг требования, чтобы великое было вечным, и разгорается наиболее ожесточенная борьба. Ибо все прочее, что существует вокруг, кричит: «Нет!» Монументальное не должно появляться – вот противоположный лозунг. Тупая привычка, мелкое и низкое, заполняющее все уголки мира и окутывающее тяжелым земным туманом все великое, чтобы затормозить, сбить его с толку, приглушить, задушить, бросается на тот путь, которым это великое шествует к бессмертию. Путь же этот проходит через человеческие умы! Умы запуганных и недолговечных зверей, которые постоянно погружены все в те же нужды и с трудом какое-то короткое время ограждают себя от гибели. Ибо они прежде всего хотят лишь одного – жить во что бы то ни стало. Кто мог бы ожидать от них того упорного состязания факелоносцев монументальной истории, благодаря которому лишь и существует великое? И все же вновь и вновь пробуждаются те, кто, оглядываясь на величие прошлого и подкрепленные созерцанием его, чувствуют в себе такое воодушевление, как если бы человеческая жизнь была чем-то восхитительным и как если бы прекраснейшим плодом этого горького урожая было знание о том, что один некогда прошел через это существование гордо и мощно, другой – с глубиной проникновения, третий – с сочувствием и готовностью помочь другим, но все они – оставив после себя учение о том, что лучше всего проживает жизнь тот, кто ни во что ее не ставит. И в то время, как заурядный человек воспринимает свой отрезок бытия с такой унылой серьезностью и страстным упованием, те, на своем пути к бессмертию и к монументальной истории, умели встречать жизнь с олимпийским смехом или, по крайней мере, с возвышенной насмешкой; нередко они с иронией сходили в могилу – ибо что в них могло быть погребено! Разве только то, что всегда угнетало их, как мусор, тлен, суетность и звериное начало, и что теперь обрекалось забвению, будучи уже давно заклеймено их собственным презрением. Но одно будет жить – это монограмма их сокровеннейшего существа, их произведения, их деяния, редкие проблески их вдохновения, их творения; это будет жить, ибо ни одно из позднейших поколений не может обойтись без этого. В такой проясненной форме слава является все-таки чем-то большим, чем просто лакомым куском для нашего себялюбия, как ее характеризовал Шопенгауэр, ибо она есть вера в тесную связь и непрерывность великого всех эпох, она есть протест против смены поколений и преходящести.

Чем же в таком случае может быть полезно современному человеку монументальное воззрение на прошлое, то есть изучение того, что является классическим и выдающимся в прежних эпохах? Тем, что он научается понимать, что то великое, которое некогда существовало, было, во всяком случае, хоть раз возможно и что поэтому оно может стать возможным когда-нибудь еще; он совершает свой путь с бо́льшим мужеством, ибо теперь сомнения в осуществимости его желаний, овладевающие им в минуты слабости, лишаются всякой почвы. Предположим, что кто-нибудь поверил, что для основательного искоренения вошедшей ныне в моду в Германии образованности достаточно сотни продуктивных, воспитанных в новом духе и деятельных людей – как сильно может ободрить его тот факт, что всю культуру эпохи Возрождения вынесла на своих плечах такая же кучка в сотню человек.

И все-таки – чтобы на том же примере тут же выяснить и нечто иное – насколько расплывчато и неустойчиво, насколько неточно было бы такое уподобление, сколь многое приходится игнорировать, чтобы это уподобление обрело силу импульса! К какому насилию приходится прибегать, чтобы втиснуть индивидуальность прошлого в одну общую форму и в целях полного соответствия обломать все ее острые углы и линии! В сущности, то, что было возможно однажды, могло бы снова сделаться возможным во второй раз лишь в том случае, если справедливо убеждение пифагорейцев, что при одинаковой констелляции небесных тел должны повторяться на земле одинаковые положения вещей вплоть до отдельных, незначительных мелочей; так что всякий раз, как звезды занимали бы известное положение, стоик соединялся бы с эпикурейцем для того, чтобы убить Цезаря, а при другом положении Колумб открывал бы Америку. Только в том случае, если бы Земля каждый раз разыгрывала сызнова свою пьесу после пятого акта, если бы с точностью было установлено, что через определенные промежутки времени снова будут возвращаться то же сплетение мотивов, тот же deus ex machina, та же катастрофа, могучий человек мог бы пожелать монументальной истории в ее полной иконической истинности, то есть каждого факта в его точно установленной особенности и индивидуальности – стало быть, вероятно, не ранее того, как астрономы снова превратятся в астрологов. Но до наступления этого момента монументальная история не может нуждаться в такой полной истинности: она всегда будет сближать разнородные элементы, обобщать и, наконец, отождествлять их; она всегда будет смягчать различия мотивов и побуждений, чтобы за счет causae представить effectus в монументальном виде, именно как нечто типичное и достойное подражания; ввиду того что она по возможности игнорирует причины, ее можно было бы назвать почти без преувеличения собранием «эффектов самих по себе» – таких событий, которые во все времена будут производить эффект. То, что народ празднует в своих празднествах или во время религиозных или военных годовщин, и есть, в сущности, такой «эффект сам по себе»; именно он не дает спать честолюбивым людям, его, как амулет, носят на сердце предприимчивые натуры, а вовсе не действительное историческое сплетение причин и следствий, которое, всесторонне исследованное, могло бы служить только доказательством того, что в азартной игре будущего и случая никогда не выпадает до конца одинаковая комбинация.

До тех пор, пока душа историографии будет заключаться в тех великих побуждениях, которые черпает из него могучая личность, пока прошлое будет изображаться как нечто достойное подражания и как доступное подражанию и могущее повториться еще раз, – до тех пор истории, конечно, грозит опасность подвергнуться некоторому искажению, приукрашиванию и в силу этого сближению со свободным вымыслом; мало того, были эпохи, которые совершенно не могли провести границу между монументальным прошлым и мифического характера фикцией; ибо как из того, так и из другого мира могут быть извлечены одинаковые стимулы. Если поэтому монументалистское изображение прошлого господствует над остальными способами исторического описания, то есть над антикварным и критическим, то от этого страдает прежде всего само прошлое: целые значительные отделы прошлого предаются забвению и пренебрежению и образуют как бы серый, однообразный поток, среди которого возвышаются, как острова, отдельные разукрашенные факты; в редких личностях, которые выделяются на этом фоне, бросается в глаза нечто неестественное и чудесное вроде золотого бедра, которое ученики Пифагора мнили видеть у своего учителя. Монументальная история вводит в заблуждение при помощи аналогий: мужественных она путем соблазнительных параллелей воодушевляет на подвиги отчаянной смелости, а одушевление превращает в фанатизм; когда такого рода история западает в головы талантливых эгоистов и мечтательных злодеев, то в результате подвергаются разрушению царства, убиваются властители, начинаются войны и революции, и число исторических «эффектов самих по себе», то есть следствий без достаточных причин, снова увеличивается. До сих пор шла речь о бедах, которые может натворить монументальная история в среде могучих и деятельных натур, безразлично, будут ли эти последние добрыми или злыми; но можно себе представить, каким окажется ее влияние, если она окажется во власти и в услужении бессильных и бездеятельных!