Россия, кровью умытая (страница 15)
– Я хотел… Но так вышло… Я не виноват… Теперь приехал в родные палестины отдохнуть и переждать, пока вся эта канитель кончится… Вот моя жена Полина Сергеевна.
Михайла искоса глянул на остроносую молодую женщину, перебиравшую в руках серебряный ридикюль, и равнодушно сказал:
– Живите, куска не жалко. Около меня чужого народа сколько кормится, а ты как-никак нашего, чернояровского заводу.
Повел сыновей по двору.
Двор был чисто выметен. Крепкая стройка, пудовые замки, псы – как львы. Пахло прелым навозом и нагретой за день сдобной землей. Под навесом, между двумя стояками, на деревянных крючьях была развешана жирно напоенная пахучим дегтем и остро сиявшая серебряным и медным набором сбруя. Всего противу прошлого поубавилось, но было еще достаточно и птицы, и скота, и хлеба. На погребе – кадки масла, тушки осетров своего засола, бочки вина своей давки, под крышей связки листового табаку и приготовленные на продажу тюки шерсти-шленки.
Старик нацедил из уемистого бочонка ковш виноградного, отдающего запахом росного ладана вина и, отхлебнув, подал Ивану:
– Со свиданием, сыны.
– Как оно, батяня, живете и чем дышите?
– Слава Царице Небесной, есть чем горло сполоснуть, есть чего и за щеку положить. Один казакую, а все тянусь, наживаю. Суета сует и томление духа, как сказал пророк. Гол человек приходит на землю, гол и уходит. Вы, сукины коты, на мою могилу и плюнуть ни разу не придете. Из меня – душа, из вас – добры дни. Все до последнего подковного гвоздя без меня спустите, без штанов пойдете с отцова двора. Попомните мое слово.
– Напрасно вы, папаша, так, – встрепенулся Дмитрий. – Я в Петербурге большие деньги зарабатывал. Имел свой выезд, свою дачу, дом собирался купить… Какое, однако, холодное вино – зубы ломит.
– Дача, выезд, миллионщик… А с поезда чемодан на горбу приволок.
– Что делать? Все отобрали. В пути остатки дограбили. Вы, тут сидя, и представить не можете, какой ералаш творится в столице, в городах и по дорогам. Сам не чаял живым выбраться.
– Тюря. Да я бы…
– Хитро жизнь повернулась, – весело сказал Иван. – Кто был чин, тот стал ничем.
Старик нацедил еще ковш и выпил не отрываясь.
– Дисциплину распустили, оттого и бунт взыграл на Руси. Духу глупого развелось много. У нас, бывало, вахмистры представляли атаману ежемесячные реестры об образе мыслей каждого казака, и все было, слава богу, тихо… Дали бы мне казачий полк старого состава, живо бы усмирили мятеж на всей Кубани. Я бы им раздоказал.
Дмитрий замахал руками:
– Ай-яй-яй, да вы, папаша, – старорежимник… Так нельзя. Революция, если она не выливается из берегов благоразумия, крайне необходима для нашей темной Расеюшки. В Европе еще в прошлом веке происходило нечто подобное. Французы своему королю даже голову отрубили.
– Бунты у нехристей нас не касаются, – убежденно сказал старик. – Всяк по-своему с ума сходит: китайцы вон мышей, лягушек и всякую нечисть жрут, калмыки и падалью не брезгуют. Да. Кубанское войско недаром когда-то песню певало: «Наша мать – Расея – всему миру голова». Все у нас должны жить под страхом. – Старик разгладил усы и заскорузлым пальцем погрозил невидимому врагу. – Дали бы мне регулярный казачий полк, м-м-м, зубом бы натянул, а свел бы с Кубани крамолу, только бы из них пух полетел. Потом выставил бы казакам богатое угощение, те перепились бы на славу, тем бы все и кончилось. Ну, рассказывай, Ванька, об усердии по службе и об успехах по фронту.
За храбрость и сметку Ивана не раз представляли к награде, но кресты и медали не держались на его груди. Парень был огневой и дикий: то шутку какую выкинет, то начальству согрубит, – награду у него отбирали, из чина урядника и подхорунжего снова разжаловывали в рядовые. Однажды за неуплату карточного проигрыша Иван в кровь избил своего сотника. «За оскорбление офицера действием» он попал под военно-полевой суд. Ему грозил расстрел. Революция распахнула перед ним ворота тарнопольской тюрьмы.
– Как же это вы немцам поддались? – допрашивал отец. – Опозорили седую славу дедов.
– Мы – немцам, вы – японцам, что о пустом говорить? Немцы нам глаза протерли, на разум дураков наставили. Царский корень, батяня, сгнил. Пришло время перепахивать Россию наново, пришло время ломать старую жизнь.
– Палку на вас хорошую.
– На драку много ума не надо.
– Чем же тебе, сынок, старые порядки не по нраву пришлись? Или ты наг, бос ходил, или тебя кто куском обделял? Засучивай рукава, приступай к хозяйству. Умру, ничего с собой не возьму, все вам оставлю. Дом – полная чаша. Вам только придувать, заживете, как мыши в коробе.
– Богатства нам не наживать, мы враги богатства, – глухо сказал Иван. – Нас фронт изломал. Три года не три дня. Малодушные устали, да и крепким надоело. И во сне снится – вот летит аэроплан или снаряд, вскакиваешь и кричишь.
– На фронт тебя ни государь, ни я не посылали, сам пошел.
– Генералы-буржуазы, большевики-меньшевики – всех их на один крючок! Через ихние погоны и золото слезы льются. Новую войну надо ждать, батяня.
– Чего мелешь? Какая война и с кем?
– Направо-налево война. Тут тебе генералы, тут ученые, тут мужики… Нагляделся я на рязанские деревни; плохо живут – теснота, духота. Он хоть и мужик, – кругом брюхо, – а есть, пить все равно хочет. И иногородний не нынче завтра скажет: «Твое – мое, дай сюда».
– Дело не наше, сынок. Земля казачья, и права казачьи, а мужиков будем гнать отсюда в три шеи. Пускай идут с помещиками воюют, там угодий много. У них в России лес, мы за ним не тянемся. В Сибири золото, и золота нам не надо. Чиновники и мастеровщина жалованье получают, нам до того тоже дела нет. Мы тут с искони веков на корню сидим. Отцы и деды наши кровью и воинским подвигом завоевали эти земли, и мы никому их не отдадим.
– А с горцами как распорядишься, батяня?
– Азиатцев загнать к черту, еще дальше в горы и трущобы. Не давать им, супостатам, из Кубани и воды напиться.
– Тому, батяня, вовек не бывать. Все люди, все человеки…
– Думай всяк про себя, всех не нажалеешься. Да что с тобой много растабаривать? Мы, коренные казаки, не спим, и дело уже делается, – многозначительно сказал старик.
– Какое дело?
– Тебе о том рано знать… Выпей с дорожки, сынок, разгони тоску. – И он подал налитый всрезь ковш вина.
Иван надпил и передал ковш брату, а отцу сказал:
– Нам надо жить так, как живет весь простой народ.
– Ванька, не забывай Бога и совесть, – зыкнул Михайла. – Когда говоришь с батьком – держи руки по швам и не моги рассуждать, что тебе мило, что не мило!..
– Брательник, ты… – вступил в разговор расхрабревший от вина Дмитрий, – ты… еще молод, зелен и о многом в жизни не смыслишь… Папаша прав: Кубань – кубанцам, Дон – донцам, Терек – терцам. Ты, Ваня, не понимаешь всего величия и размаха казачьей души… Старые сказания, песни, славная история наших предков-запорожцев… Как это поется: «Садись, братцы, в легки лодочки… На носу ставь, братцы, по пушечке». Ваня, не подумай, что я барин… Я, брат, в глубине души – сечевик. Смешно вспомнить: однажды я надел черкеску, папаху и так прошел по всему Невскому проспекту…
– Гайда, сыны, в хату, – пригласил отец, – ужинать пора.
И потекли размеренные дни.
Михайла не доверял чужому глазу и порядок в доме вел сам. Подымался он ни свет ни заря и шел по двору в первый обход: заглядывал на баз, сажал на цепь кобелей Султана и Обругая, будил работников, отдавал распоряжения по хозяйству.
Бабы будто за делом забегали к Чернояровым, во все глаза рассматривали петербургскую барыню и поголовно оставались недовольны ею: и тоща-то она, ровно ее кто и спереди и сзади лопатой хватил, и шляпка смешная, и ноги тонки, ровно у козы.
Дмитрия осаждали мужики:
– Скажите вы мне, Дмитрий Михайлович, вы человек ученый, все законы наперекрест знаете, как оно будет? Подняли мы с зятем Денисом под озимь тридцать десятин…
– Знаю, знаю… Ты уже вчера рассказывал… Необходимо, дядя, сперва устроить всю Россию, потом можно говорить о твоих тридцати десятинах. Учредительное собрание, которое…
– Да как же оно так? На што она мне сдалась, Расея? Дочке чоботы новые я купил? Купил. Воз хлеба под Крещенье к ним в амбар ссыпал? Ссыпал. А теперь тот зять Денис мне и говорит: «Я тебе, такой-сякой, глаза повыбиваю». Это справедливо?
– Ты пойми, дядя Федор, я говорю тебе как адвокат. Земельные споры не могут быть решены ни нами с тобой, ни нашим станичным обществом. Учредительное собрание или наша Кубанская рада прикажут делить землю всем поровну – делать нечего, мы, казаки, подчинимся…
– А ежели не прикажут?
– Тогда видно будет.
– Да чего ж тогда видеть? Все делается с мошенской целью…
– С тобой, я вижу, не сговоришься. У меня даже голова разболелась. Приходи завтра, напишу жалобу атаману на зятя Дениса.
Дмитрий с женой уходили в степь.
Через всю станицу их провожали мальчишки. Как бесноватые, они свистали и вопили:
– Барин, барин, дай копейку…
– Барыня, барыня, строганы голяшки…
Мертва лежала степь, исхлестанная дорогами, в лощинах и на межах еще держались снега, но солнце уже набирало силу, пригорки затягивало первым, остро пахнущим полынком. Дмитрий тростью обивал почерневшие прошлогодние дудки подсолнухов и шумно радовался:
– Простор! Красота! Степь, степь… Она помнит звон половецких мечей и походы казацких рыцарей. Вон Пьяный курган: лет пятьдесят назад казаки сторожевого поста в Троицын день перепились и были поголовно вырезаны черкесами… Сколько забытых легенд и славных былей… Да, не раз казачество спасало Русь от кочевника и ляха, ныне спасает ее от хама и большевика. Дух предков жив в нас, и, если будет нужно, мы все от мала до стара возьмемся за оружие…
– Ну нет, – целовала его Полина Сергеевна в щеку, – под пули я тебя не отпущу. Ты должен беречь себя.
Иван нигде не находил себе места. Ничто не веселило его, и в своем дому он чувствовал себя как чужой. По вечерам встречался в садах с писаревой дочкой Маринкой и жаловался:
– Скушно мне, Маринушка.
– Тю, дурной. С чего ж тебе скушно?
– А не знаю.
– Пойди до лекаря, он тебе порошков даст от скуки. – Она смеялась, ровно цветы сыпала. Прыгала круглая – кольцом – бровь, во всю щеку играл смуглый румянец, икряная была девка. – Эх ты, мерзлая картошка! Ни веселого взгляда от тебя, ни шутки. Поплясал бы пошел с молодежью, побесился.
Было время, когда Иван бежал к ней на свиданку и от радости уши у себя видел, но теперь все было не мило ему.
– Воевать я привык, а у вас тут такая тишина…
– Ах, Ваня, какой ты беспокойник. С одной войны возвернулся, о другой думаешь. Ни письмеца мне с фронта не прислал. Коли не люба, скажи прямо, я сама не погонюсь.
– Люба, – тянулся к ней Иван и со злостью щипал ее крепкую грудь.
Она взвизгивала, била его по рукам платком с семечками и шипела:
– Не лапай, не купишь. Я дочь хорошего отца-матери и до поры ограбить себя не дам. Коли любишь, выбрось затеи из головы, засылай сватов. – В темноте поблескивали ее соколиные очи, и, точно в ознобе, поводя крутым плечом, она еле слышно договаривала: – Все твое будет.
– Ведьма!
Маринка выскальзывала из его объятий и, смеясь, убегала.
Иван брел ко двору.
Дома его встречал отец:
– Где шатался, непутевая головушка?
– Собак гонял.
– Не наводи на грех. Пьешь?
– Али у меня рта нет? Пью. Али мне у тебя еще увольнительную записку просить? На службе надоело…
Старик оглаживал бороду и вздыхал:
– Женить тебя, Ванька, надо.
– Не хочу, батяня. От бабы порча нашему молодечеству. Казачество есть мой дом и моя семья.
– Золотое твое слово, сынок… А чего ты, я приметил, беса тешишь – лба не крестишь? В церковь ни разу не сходил?
Иван молчал.
