Тишина (страница 33)
Артемонов, как ни высоко он оценивал джаметкины способности, не верил, что тот перемахнет бревна, находившиеся почти на высоте человеческого роста, а потому уже видел себя в канаве, всего переломанного, однако когда он открыл глаза, то оказалось, что страшная телега осталась позади, а Джаметка по-прежнему мчится вперед. Всего ничего оставалось до ворот, но на пути было еще одно препятствие: к башне вел крутой склон, и весь он был покрыт слоем блестящего, почти не тронутого таянием льда. Это был приговор: Джаметку на такой скорости не свернешь быстро на обочину, да и там его не ждет ничего хорошего. Если же конь окажется на льду, то уже через пару мгновений он, в крови и с переломанными ногами, будет лежать внизу около башни, а вот где будут в это время Матвей с Архипом… Но Артемонов недооценивал ливненских аргамаков, и поклялся себе, после этого случая, уж точно не жмурить больше глаза. Умное животное само, увидев огромное зеркало льда, почти остановилось, потом потихоньку, шагом, перебралось на более безопасную часть дороги, и шажок за шажком спустилось вниз.
– Ты еще, Матвей, не видал, что они у нас на Масленицу выделывают! – гордо заметил Архип.
Спасение! Джаметка выбрался на ровную поверхность и с удвоенной силой, припадая к земле, как борзая, устремился к воротам. Его всадники воспряли духом, выпрямили спины, стряхнули с себя по паре особенно надоедливых дубовых веток, и уже приготовились ворваться под своды Боровицкой башни, как всем их надеждам пришел конец. Узкий створ ворот был перетянут ржавыми цепями, внизу, вверху, и крест-накрест, а в стороне от них стояли стрельцы – те самые, от которых по всему Кремлю бегали уже так долго Матвей с Архипом.
Лихой Джаметка и сам понял, что пора останавливаться, уперся передними копытами в подтаявший снег, фыркнул, и доехал волоком до самого стрелецкого головы. Тот стоял не шелохнувшись. Он лишь кивнул головой, и Архип с Матвеем понуро слезли с лошади. Они молча погладывали на стрельца, молчал и он. Мимо ехали и ехали, не сбавляя хода, все новые и новые возы, и тащились тяжело в замерзшую гору насквозь потные, несмотря на холодную погоду, мужики с корзинами и тюками на спинах. Носились туда-сюда с неимоверной скоростью подымочники, сытники, конюхи, куретники, помясы и прочие бесчисленные служители царского дворца в красных кафтанах с орлами, а многие и в самом обычном мужицком платье. Но колоритная сцена, разворачивавшаяся на их глазах, нисколько не привлекала внимания никого из них.
– Ну что же, судари, набегались, или еще где в Кремле не бывали? Бегите, мы подождем. Торопиться-то некуда.
Голос и внешность стрельца и Матвею, и особенно Архипу, показался очень знакомым – до того, что Хитров даже изменил своей обычной привычке забалтывать противника, и стал, молча, искоса бросать на Артемонова удивленные и как будто оценивающие взгляды. Матвей же до поры до времени стоял, мрачно опустив голову и рассматривая полурастаявший снег, дорожную грязь да потрескавшиеся сапоги стрельцов, но стоило ему поднять взгляд на стрелецкого голову, как выражение изумления и страха молниеносно отразилось в его глазах.
– Но нет… – одновременно пробормотали Артемонов и стрелец, а суровое и грубое лицо последнего вдруг расплылось в удивленной улыбке.
– Матюшка?!
– Да нет же, Мирон, не может этого быть!
– Да как же не может, еще как может, что же я – Артемонова от Свиньина, Кошкина и Собакина не отличу? Иди-ка сюда, лягушонок!
К полному изумлению рядовых стрельцов, некоторые из которых стояли с приоткрытыми ртами, а которые поумнее – просто вытаращив глаза, царев стременной полусотенный принялся обнимать государственного преступника, за которым уже не один час они вели тяжелую погоню, то страдая от извозчичьей оглобли, то протирая и без того потрепанные казенные кафтаны на крутых кремлевских склонах. Мирон Артемонов, стоило с его лица сойти привычному казенному равнодушию и черствости, превратился в постаревшую, поседевшую и, прямо сказать, побитую жизнью копию брата. Он немногим был старше Матвея, но, видать, стрелецкая служба, даже и в Кремле, была все же потяжелее купецкой доли.
– Так-так, но давай, все же, и в грамоту заглянем. Служба!
Мирон извлек из-за пазухи грамоту, которую, неизвестно, как и когда успев, передали ему обиженные дьяки. Опытный Мирон знал, что подобные грамоты были заготовлены у крапивного семени на все случаи, поэтому, в отличие от вновь помрачневших Матвея и Архипа, был весел. Подчиненные же старшего Артемонова и вовсе стояли с выражением лиц посетителей балагана, приготовившихся к привычному развлечению. Один из них, здоровенный и, по всему видно, деревенский детина, не выдержал, и прыснул в кулак еще до того, как Мирон начал читать. Тот строго глянул на детину, покачал безнадежно головой, и приступил, пропуская самые скучные дьяческие пассажи:
– «Сии злые и пронырливые злодеи… обманом в Государев и его милости боярина Ильи Даниловича Иноземский Приказ проникнув… матерной лаею, меня, холопа государева, дьяка Полуэхта Кузьмина сына Калинина да товарища моего, площадного подьячего Сеньку Петрова, лаяли, да грозились до смерти прибить… да похитили денег две полушки, кувшин квасу и четверть старого калача, и мы, государевы холопи, оттого чуть голодной смертью не померли… да влыгались они, воры, в высокое имя боярина и окольничего Богдана Матвеевича Хитрово, государева ближнего человека… Просим нас, холопов государевых, от таких воровских людей уберечь, и достойною казнью тех воров казнить».
Подождав, пока веселый смех стрельцов утихнет (смеялись, впрочем, одни стрельцы, но отнюдь не Матвей с Архипом), Мирон задорно взглянул на погрустневших приятелей, и сказал:
– Да, это дыба, конечно… Но у меня на тебя, братец, другие виды!
Глава 10
Следующий день был ясным и морозным, и яркое мартовское солнце преобразило Москву. Заблистали все многочисленные кремлевские купола, и даже полурастаявший серый снег, в который, как в рубища, были наряжены все улицы, превратился в сияющие ризы. На небе не было ни облачка, а солнце, несмотря на ранний час, стояло уже высоко. Кремль застыл в непривычной тишине: не слышалось ни криков извозчиков, ни скрипа полозьев, ни конского топота. Однако ошибся бы тот, кто подумал, что здесь было безлюдно. Вся Соборная площадь и все прилегающие к ней проулки были заполнены людьми, но собравшиеся хранили полную тишину, лишь изредка решаясь пошептаться с соседом. На папертях всех соборов и рядом с ними стояли сотни служилых людей не самого высокого чина – те, что не могли даже в этот день нарядится в соответствующий празднику наряд: в основном стрелецкие полуголовы, стольники и стряпчие низших разрядов, и, конечно, часть бесчисленного множества кремлевских жильцов. Между ними было и немало рядового духовенства, не из тех, конечно, чинов, которые должны были принимать участие в празднике, да и простого народа собралось уже достаточно, особенно много прибежало мальчишек. Они бы давно разгалделись так, что звона с Ивана Великого не услышишь, но взрослые пресекали их буйство самыми суровыми мерами, поэтому детвора вела себя смирно, и, рассевшись по рундукам и крышам, насупившись, ожидала начала действа. На самой Соборной площади располагался помост, огороженный расписными решетками и покрытый дорогими коврами, а рядом с ним стояли два трона – царский и патриарший, украшенные резными столбцами и искусно расписанные травами, среди сплетения которых иногда выглядывали головы самых разных зверей, в основном никем не виданных. Оба трона были щедро обиты бархатом, аксамитами, парчой, и всеми прочими дорогими тканями. Налетавшие порывы сильного и злого мартовского ветра нещадно трепали ковры и ткани, заставляли скрипеть и пошатываться из стороны в сторону помост и оба трона. Солнце, скрывавшееся до поры до времени за соборами, палатами и кремлевским холмом, вдруг вырвалось на свободу, и так ярко осветило площадь, что большинство собравшихся были вынуждены отвернуться или прикрыть лицо рукой. Сияние каждой золотой нити и каждой медной или серебряной пряжки стало нестерпимым, а все складки дорогих тканей, и каждый из множества бывших на площади флажков и хоругвей, вдруг затрепетали под новым порывом ветра. Одновременно с этим раздался давно ожидавшийся, и все же заставший всех врасплох удар колокола, который заставил собравшихся вздрогнуть и выпрямиться. Это был очень низкий, тяжелый и протяжный звук, который мог издать только колокол невообразимой величины, такой, что люди, видевшие его на вершине старинной колокольни, не могли и представить себе его настоящего размера. Чудо-колокол ударил еще несколько раз, а потом к нему присоединились с десяток его меньших собратьев. Услышав перезвон, на площадь повалили со всех сторон все высокие чины, которые и должны были составлять красу празднества, а сероватые до сих пор паперти, отдававшие кое-где и армяком, вскоре заблистали золотными кафтанами. Вышли бояре и окольничие, каждый со своей свитой, стольники и стряпчие из старомосковских фамилий, а также и богатые купцы, наряженные, порой, побогаче самых знатных дворян. Вкус зрителя, искавшего чего-то необычного, также легко мог быть удовлетворен: на паперть Архангельского собора вышли польские и цесарские послы, а за ними и с два десятка запорожских казаков, во всей своей степной красе. Бритые головы с чубами, необъятные шаровары и блиставшие золотом, даже на фоне боярского собрания, одежды, на миг заставили уже начинавшую шуметь площадь притихнуть.
Через какое-то время в колокольном звоне послышалось что-то новое и серьезное. Звук колоколов становился все ниже и ниже, доходя уже до тревожности. И этот звон, наконец, как будто заставил распахнуться тяжелые двери Успенской церкви, и оттуда, под громкое пение, сначала вышли несколько десятков священников в богатейшем облачении, с иконами и хоругвями, а за ними и сам патриарх в покрытом вышитыми золотом черно-белыми крестами и видимым за несколько верст саккосе. Колокольный звон тут утратил свою тревожность и стал радостным и возвышенным, а из собора выходило на площадь, сохраняя стройность ряда, все больше и больше духовенства, превосходившего яркостью своего наряда и дворян, и купцов, и даже притихших от такого зрелища казаков. Патриарх с причтом довольно долго ходил по площади, благословляя всех встречных, а людское море, как будто по нему проходила волна, падало на колени при приближении иерарха. Наконец, Никон подошел к одному из поставленных на площади тронов, но не стал садиться, а перекрестился несколько раз и остановился в ожидании. Колокольный звон вновь стал тревожным и равномерным, подготавливая собравшихся к чему-то не менее важному.
Вскоре открылись двери Благовещенского собора, и оттуда стали рядами по трое выходить дворяне в горлатных шапках и парадных кафтанах. Когда уже сотни две царской свиты оказались на площади, из дверей показался и сам государь в блиставшем золотом и драгоценными камнями платне, отороченной мехом шапке и серебряным жезлом в руке. Следом за ним вышли из храма ближние люди и знатнейшие бояре, вновь удивившие роскошью своей одежды уже много видевшую площадь. Царь самой короткой дорогой направился к ожидавшему его патриарху, а оказавшись рядом с ним, согнулся в глубоком поклоне, прося благословения. Никон благословил государя, а затем стоявшие рядом священники поднесли ему богато украшенное Евангелие и древнюю икону, в честь которой был праздник. Алексей целовал книгу и образа, а потом упал на колени и долго молился. Затем царь и патриарх заняли свои места, и мимо них потянулась процессия митрополитов, архиепископов, епископов, а затем и более мелких духовных чинов. Все они кланялись государю, а тот кивал головой и крестил проходивших. Они проходили дальше, и с куда большим подобострастием кланялись патриарху, некоторые даже успевали, невзирая на спешку, упасть перед святителем на колени. Тот, как будто нехотя, благословлял синклит, да и то не всех, а через одного. Когда долгий поток духовенства миновал духовного и светского владык, началась служба, продолжавшаяся более двух часов.