Тишина (страница 42)

Страница 42

– Благодарю, государь. Велика мне честь весь разговор заканчивать, не знаю – справлюсь ли. Но скажу я так. На черкас надежды мало – тут мне к афанасьевой речи убавить или прибавить нечего. Из-за них с ляхами воевать не след, разве что за Чернигов и за Северскую землю. Да и вообще, государь, воевать сейчас рано, обождать бы лет несколько. А тогда и с Республикой можно будет сразиться, и со шведами – там уж как оно выгоднее будет. И тут я с Афанасием спорить не стану. Если же вдруг придется прямо сейчас в войну ввязываться, то надо через Смоленск идти на Литву. Смоленск возьмем – уже успех будет, а дальше прямой путь на Белую Русь и саму Литву откроется. Крепостишки там слабые да старые, и магнаты там всегда были шатки, а нынче – особенно. Они теперь в сторону свейских немцев поглядывают, а станешь ты, государь, силен – не сомневайся, и под твою руку пойдут. А Литвой, хотя бы и восточной, овладев, можно будет и про Ливонию задуматься, когда Двину перехватим. И все же… Я бы обождал, государь.

Долгоруков слегка привстал и с достоинством поклонился. Царь тяжело вздохнул. Он подошел к Милославскому, положил ему руку на плечо и тихо сказал:

– Ты не обессудь уж, Илья Данилович!

Тот ловко извернулся и чмокнул царскую руку. Все приготовились уже расходиться, оставив Алексея Михайловича наедине с его размышлениями, но тут где-то вдалеке раздалось пока еще тихое, но весьма стройное церковное пение.

Глава 16

Пение явно приближалось к палате, где заседал совет. Бояре переглядывались, сперва недоуменно, а потом уже и тревожно. Казалось, все поняли, в чем дело, и осознание это их вовсе не радовало. Царь, напротив, приободрился, как человек, заблудившийся в лесу, и вдруг увидевший вдалеке отблески костра. Прошло немного времени, и дверь распахнулась без стука, но с большим шумом, и палату вошли сначала двое богато одетых дворян с протазанами, а затем перед царем и думой предстал патриарх Никон в пышном, почти парадном облачении и золотой митре, сильно напоминавшей корону. Завершали шествие четыре празднично наряженных певчих, двое из которых несли хоругви. Даже привычные ко всему царедворцы, да и сам Алексей, немало опешили при виде такой процессии, поражавшей не только размахом, но и полнейшей своей неожиданностью: патриарх должен был днем отправиться на богомолье в один из подмосковных монастырей. Собственно, этим и хотел воспользоваться царь, собирая совет, чтобы обсудить дела без лишнего религиозного рвения. Однако у Никона был свой замысел. Войдя в палату, он подошел к иконостасу, и принялся истово молиться, жестами призывая к тому же и царя с боярами. Те, разумеется, не могли отказаться. Молитва сопровождалась красивым пением, которое постепенно растрогало растерянных и раздраженных бояр. Вскоре патриарх, чувствуя, что собравшиеся в достаточной мере воодушевлены, дал знак певчим, и те замолчали. Бояре снова насторожились в ожидании слов Никона.

– Государь! Великой милостью Господа Нашего, вся Малая Русь отошла в твое, государь, подданство. Чего мы ждали веками – совершилось! Не зря, государь, готовились полки, не зря и мы, грешные, молились. Теперь твоя и твоих дедов вотчина, Киевская Русь – под твоей рукой!

Патриарх махнул кому-то, и в палату ввели молодого казака, одетого богато, но с полнейшим смешением казацкого и московского платья: из под расписного кафтана выглядывали широченные шаровары, а из-за ворота шапки замоскворецкого покроя торчало огромное орлиное перо.

– Великий государь! Это – Пафнутий Волчок, полковник вольного войска Запорожского. Он здесь, государь, чтобы объявить тебе волю всего войска и всего поспольства.

Пафнутий при этих словах Никона немедленно бухнулся на колени, и стоял так до тех пор, пока царь не кивнул ему головой и не подал руки для поцелуя.

– Твое царское величество, превеликий государь Московский и всея Руси! – начал Волчок с сильным привкусом мовы, – Я должен объявить тебе от всего Войска Запорожского, всей старшины, всех рыцарей и всего поспольства, а также и от всех городовых полков и всех малороссийского звания людей, что решили мы, всем миром посовещавшись, отдаться в твое, великого государя подданство, а нынешнее и прошлое наше подданство королю польскому предать на веки забвению.

Сказав это, казак в пояс поклонился и отошел на шаг в сторону. Лицо царя, как ни старался он это скрыть, расплылось улыбкой радости. Все же, полностью и вдруг отвергнуть мнение думы Алексей не был готов, и, быстро овладев собой, взглянул на казака как будто со строгостью и сомнением.

– Но, великий государь… – обратился он к Никону, – Видишь ли, по приговору думных людей, война с Республикой в нынешнее время… – Никон продолжал смотреть на царя просветленным взглядом – Она, патриарх, то есть война эта с Литвой сейчас…

Никон, глядя на выражение лиц царя и бояр, начал, наконец, кое-что понимать.

– Война с Литвой?? Это война не с Литвой, государь, а битва самого православия с отступниками веры Христовой! Разве ты забыл все наши прежние разговоры, царь? Неужели ты все забыл?!

– Но, великий государь, друг ты мой собинный, я тебе должен рассказать…

– Рассказать?! Рассказывать да ответ держать тебе, твое царское величество, перед самим Господом в великий и страшный день Его. А чем тебя тут заморочили – я знаю, и более того знать не хочу.

– Великий государь! – решил, на свою беду, вмешаться в разговор князь Одоевский, – Послушай же и ты нас! Разве мы, дети старинных родов московских, противники нашей славы и православной веры? Но ведь ты знаешь, патриарх…

–Знаю я, Никита Иванович, знаю. Знаю, что человек ты, князь, прегордый, правил апостольских и святых отец отродясь не читал и не знаешь, и стоишь всегда против всякой истины.

Одоевский поник и принялся виновато переводить взгляд с патриарха на царя и обратно, да разводить руками.

– Скажу я вам вот что, бояре. Грядущая битва – не от мира сего. Каждый в ней павший пойдет немедленно в чертог райский, а каждый, кто струсит, отвернется, сбежит – ввергнут будет в геенну огненную.

Никон оглядел собравшихся, словно примеряясь, с кого бы начать расправу.

– Князь Никита! – обратился он на сей раз к Романову, – Что же ты, по немецкому платью своему, что я сжег, тоскуешь? Ведь говорил я тебе: будешь платье бесовское носить, и сам бес в тебя вселится.

Старый вельможа брезгливо поморщился.

– Разве может верный слуга государев и сам, как девка непотребная, наряжаться, да и еще и всю дворню так же наряжать, врагу рода человеческого на потеху? Разве может такой верный слуга музыку бесовскую и танцы на своем дворе заводить? У дел-то государевых редко мы тебя видим, боярин Никита Иванович, а как платье немецкое носить, да под сатанинские завывания ногами дрыгать – здесь ты, дядя государев, всегда тут как тут. Истинно: бесами ты одержим, Никита Иванович, они тебе и мысли твои вражьи нашептывают!

– А ты, Борис Иванович? – обратился патриарх к Морозову, – Много ли дворов новых приобрел, у вдов да сирот отнявши? Казна, говоришь, пустеет? Опустеет любая казна с таким ворьем, как ты да твой тестюшка. Все за Никитой Ивановичем гонишься? А знаешь ли ты, что род его с Рюриком святым на Русь пришел, тогда как вас, Морозовых, еще и при царе Борисе на конюшнях секли?

– Милостивый государь! – приподнялся Морозов, которого тут же ухватил за рукав Милославский, призывая зятя сесть обратно. Борис Иванович весьма охотно на это согласился.

– Ну что уж там, и я не из Рюрикова колена, – продолжал Никон,– Но ты пойми, Борис Иванович, что не о вотчине твоей идет речь и не об амбаре с зерном, а о спасении самого Израиля, и нельзя тут ведрами с маслом все измерить. Не оставит Господь: будет и масло. Коли сами мы Господа нашего не оставим. Ну а ты, старый, чего уставился? – повернулся патриарх к Вонифатьеву, который, и правда, как всегда внимательно и хитровато поглядывал на разбушевавшегося Никона – Все на ухо государю шепчешь, что патриарх, де, не тот, и не его, а тебя, старого, слушать надо? Хорош же тот духовник, Стефан, что не о душе, а о теле своего чада духовного печется. Учишь быть овцой того, кому надлежит быть львом рыкающим. Тебе бы, Стефан, и самому строгую исповедь принять, да не у дружка своего, протопопа бывшего Ивана, который все тебе отпускает.

Вонифатьев только пожал плечами, продолжая внимательно смотреть в глаза Никону: мол, чего еще скажешь?

– Ну а ты, Федя? Все пытаешься хитростью ум подменить? Не выйдет! Собрал ты вокруг себя монахов, да певчих, да причетников киевских и думаешь, все про Малую Русь знаешь? Знаешь-то много, да понимаешь мало! Они от того и сбежали с Украины, что хотят у царя за пазушкой калачи есть и романею пить, пока братья их с латинами насмерть бьются. Еще бы, поди, не хочется им обратно на войну, не для того бежали.

Ртищев сидел смирный и грустный, явно искренне расстроенный гневом первосвященника.

– Князь Яков Куденетович!

Черкасский подскочил, с обожанием глядя на патриарха.

– Один ты меня во всем сборище обрадовал, хоть немного душу мою утешил своей храбростью и рвением к защите веры. Верю, найдутся и на все полки у государя подобные тебе архистратиги! Не долго православным душам в заточении бывать!

– Великий государь! – раздался неожиданно голос из той части палаты, откуда ни сам патриарх, ни прочие собравшиеся вовсе не ожидали его услышать – в разговор вмешался, почти что перебив Никона, Афанасий Ордин, – Объясни мне, святейший патриарх: а разве на Белой Руси и в Ливонии не православные души в заточении томятся? Чем же они черкас хуже?

Стольник явно и сильно волновался, однако видно было, что большим усилием воли он подавил в себе страх, и теперь уже смело смотрел в глаза грозному патриарху. Тот поначалу с гневом, а затем с интересом довольно долго разглядывал это явление, и все бояре, и даже сам царь, притихли, ожидая, какой же молнией Никон испепелит наглеца. Но патриарх, доведя напряжение собравшихся до высшей точки, улыбнулся, и сказал Ордину строго, но спокойно:

– А у свейских немцев в Ливонии православных душ в рабстве много ли? Не много, а на Малой Руси их более, чем в самом Московском царстве жителей. Впрочем, насчет Белой Руси ты прав, стольник…

Решив, что этого для осмелевшего стольника будет более, чем достаточно, Никон слегка перевел взгляд и наткнулся им на князя Долгорукова. Тот спокойно, почти без всякого выражения на лице, разве что с вполне доброжелательным интересом, смотрел на патриарха. Мало кто успел это заметить, но произошло вовсе неожиданное: Никон, столкнувшись с этим взглядом, явно смешался и даже смутился, закашлялся и поскорее отвернулся в сторону, только слегка кивнув князю. Тот слегка привстал и в ответ почтительно поклонился патриарху, который уже вновь с самым грозным видом обратился к царю:

– Великий князь! Оставь же малодушие и дурных советников. Вспомни, как троны дедов твоих поганые ляхи на монеты плавили, как над титулом твоим издевались. Вспомни же и про души христианские, за которые тебе, наследнику великого Константина, ответ держать. Возьми же меч, государь, и возглавь церковь воинствующую!

Царь, растроганный и покрасневший, долго боролся со слезами, и даже, не вполне вежливо отвернувшись от патриарха, долго стоял, по своей привычке, возле окна.

– Ну что же, быть посему… – произнес он наконец слабым голосом, – Указал царь, по совету с патриархом, и бояре приговорили… Позови-ка писца, Илья!

Тучный Милославский вприпрыжку, чуть не перевернув лавку, рванулся в сени, откуда скоро вернулся с чинным седовласым дьяком, державшимся куда достойнее.