Тишина (страница 50)

Страница 50

Глава 5

Ивану снилось, что на сей раз мамка отправила его не за водой, а в лавку к сапожнику, который жил в трех кварталах от них, ближе к реке. Путь к лавке лежал мимо пары десятков дворов, в каждом из которых жило по паре, а то и больше, откормленных и злобных псов. До поры до времени их держали на привязи, но летом, когда в их части города почти не появлялось чужих людей, и собаки, и хозяева, давали себе волю, и отпущенные на свободу псы, сбившись в стаи, бродили по окрестностям, делая передвижение по улице пешим ходом не только небезопасным, но и почти невозможным. Случайного прохожего свирепая свора сначала прижимала к забору, а затем, в лучшем для него случае, заставляла уйти обратно, откуда пришел, а если бедняга терял самообладание и начинал убегать, то и его штаны, и то, что под ними, терпело самый существенный урон. Иван знал всех окрестных собак по именам, а со многими игрался еще когда те были смешными кутятами, но теперь это вовсе не обещало ему спокойной жизни. Сначала он шел не торопясь, и даже что-то насвистывал под нос, однако вскоре тучи стали сгущаться. Сначала вдали как будто кто-то тявкнул, но так тихо и невнятно, что Иван предпочел думать, что ему показалось, а может, то был вовсе не лай, а скрип ворот, да и мало ли еще что. Но затем от приятного самообмана пришлось отказаться, так как вся улица огласилась таким лаем, визгом и рычанием, которое могли издать по меньшей мере полсотни озверевших от бескормицы дворняг. Испуганно сглотнув, Пуховецкий пошел дальше. Когда он завернул за угол, самые страшные его опасения рассеялись, но менее страшные оказались совершенно верны. Полусотни дворняг за углом не было, но зато там стояли в ряд, перегодив Ивану дорогу, три самых подлых и злобных пса во всей округе. Их вид не впечатлил бы и не напугал постороннего человека. Один из них был рыжий, с вершок ростом, но неестественно длинный, с такой же длинной мордой и торчавшим вверх хвостом. Другой был на вид самой смиренной псиной, средней величины, с висячими ушами и глуповатой мордой. Наконец, третий был почти с теленка ростом, но настолько добродушный с виду, что и ребенок не испугается. Пуховецкий, однако, испугался, так как был знаком с проделками этой троицы не понаслышке. С тех пор, как они задрали трехгодовалого быка у пономаря Ничипоренко, норов их менялся исключительно к худшему. Поэтому Иван сначала замедлился, потом остановился, а затем, проклиная себя за трусость, стал медленно, не теряя троицу из вида, пятиться назад. Увидев это, псы с радостным лаем бросились к нему. Взвесив все "за" и "против", Иван бросился бежать. Но четыре ноги бегут быстрее двух, и вскоре младший Пуховецкий слышал собачье дыхание, жадные хрипы и визги прямо за спиной. Иван разрывался между желанием побежать еще быстрее, чего он не мог сделать, и другим – развернуться, поднять с земли палку или камень, и обратить в бегство своих преследователей. Несколько раз, когда, казалось, один из псов уже хватал Пуховецкого за икры, Иван как будто проваливался куда-то, однако лишь для того, чтобы вновь оказаться на пыльной улице, преследуемым соседскими псами. Но вот улицу начал застилать дым, с самым милым Ивану запахом. Неприятно пахнет горящий осокорь, тем более что дыма до небес, а тепла и света очень мало, но Пуховецкий любил этот дым. Когда в рощах на берегу реки они с друзьями жгли костры, в них нет-нет, да попадала веточка осокоря, и начинала дымить и пахнуть на всю округу. Тогда мальчишки начинали с испугом топтать ногами и поливать водой эту веточку, чтобы не призвать зря тех, для кого ее дым служил знаком. Теперь же для Ивана этот запах горящего осокоря был спасением. Зловонный дым все более густыми волнами шел откуда-то сверху, опускаясь, как туман, и вот уже три пса, жалобно тявкая, развернулись и побежали прочь от Ивана вниз по улице. Но и самому Пуховецкому приходилось непросто: дым начал душить и мучить его. Иван мчался все быстрее и быстрее вверх по кривой, разбитой огромными колеями улице, спотыкаясь о булыжники и разбивая колени о мелкую гальку, которой усыпаны были колеи. Но дыхание его прервалось, и Пуховецкий упал наземь, задыхаясь и разрывая ворот рубахи. Тут Иван проснулся, и сразу почувствовал то же, что и во сне: запах горящего осокоря, того дерева, которое никто никогда не жег, кроме запорожцев, да и то в исключительных случаях.

Пуховецкий оторопело поднялся, откинув в сторону овчину. Кто и зачем начал жечь осокорь на ногайском стойбище, да и не почудилось ли? Но удушливый запах и густой дым, который уже наяву заставил Ивана закашляться, не отставляли сомнений в действительности происходящего. Внезапно со стойбища послышался шум, и притом весьма необычный. Кто-то быстро бежал среди кибиток и костров громко ругаясь одновременно на малороссийском и ногайском языках, тряся деревья, опрокидывая все, что ни попадется на пути – одним словом, стараясь произвести как можно больше шуму. Лагерь спал, был самый глухой предрассветный час, а потому странный гость долгое время не мог добиться своей цели и поднять все стойбище на ноги. Тогда к нему решено было послать подмогу, и вот уже два голоса стали свистеть, улюлюкать и самыми последними словами ругать самих ногайцев, всех их родственников и предков, и, наконец, все, что было у бедных кочевников святого. "Казаки!" – подумал Иван, и сердце его радостно забилось – "Братцы вы мои, и не ждал!". И правда: вряд ли кто-то еще мог устроить подобное представление посреди ночи в ногайском лагере, да еще и в клубах дыма горящего осокоря. Между тем, гости решили не ограничиваться словесными оскорблениями, и перешли к действиям – раздался свист сабель, треск ломающихся жердей и падающих тяжестей, чей-то испуганный крик и плач. Лагерь просыпался, и слышно было, что уже много десятков перепуганных, мало чего соображающих спросонья ногайцев высыпали из своих шатров и кибиток, и метались, освещенные первыми лучами солнца, в клубах едкого дыма. Шум и суета нарастали и тогда, когда они достигли, казалось, своей высшей точки, над стойбищем как будто ударил гром. Залп нескольких десятков, может быть и сотен, ружей, на удивление стройный, раздался одновременно со всех сторон, а через пару мгновений за ним последовал другой. Со сверхъестественной частотой новые и новые залпы раздавались над стойбищем, и раздраженный, сонный гул, который витал над ним сначала, превратился в крик боли и ужаса, издаваемый сразу множеством мужских, женских и детских голосов. Пули свистели и над самим Иваном, который, не понаслышке зная меткость и кучность запорожского огня, старался прижаться как можно плотнее к земле. "Ай, хорошо сработано, ох добро!" – восхищался про себя Иван – "А давайте теперь, пане, и с сабельками пройдитесь – пора!". Словно услышав Пуховецкого, десятки теней стали появляться из-за окружавших лагерь кустов и деревьев: кто-то с пищалями наперевес, а кто-то уже обнажив сабли. Запорожцы теперь мало тратили патроны. То здесь, то там раздавались мольбы о пощаде и крики умирающих. Было по-прежнему сумрачно, а потому, боясь внезапного нападения и предпочитая не рисковать, низовые безжалостными ударами сабель отвечали на каждый стон, каждый вздох или шевеление травы. Не сдобровать бы и Ивану, но Бог, хранящий пьяных, отвел накануне его в такие неприглядные кусты на самом отшибе стойбища, что и не каждая ногайская овца сочла бы для себя достойным в них заночевать. Волна наступающих запорожцев, таким образом, прокатилась мимо Пуховецкого, и теперь он слышал, как уже вдали они сгоняют оставшихся в живых кочевников в середину лагеря, да конечно, по своей неизменной привычке, осматривают уже с пристрастием их имущество.

Положение Ивана было не из простых: появиться перед казаками во всей своей ногайской красе означало обречь себя на верную смерть. Разгоряченные прошедшей схваткой, лыцари попросту, не задумываясь, разрядят оружие в появившуюся, или просто ненадолго показавшуюся, фигуру в татарском платье. И только потом, разбираясь, чем можно поживиться у убитого, возможно и удивятся, откуда это у ногайца такие светлые кудри, курносый нос да пшеничного цвета усы. Поэтому Пуховецкий, стараясь производить как можно меньше шума и не выпячивать вверх никакую часть тела, медленно пополз туда, где сквозь тени деревьев показались отблески огня и раздавалась родная мова. Больше всего Иван боялся, что попадется ему по дороге какой-нибудь застрявший в кустах молодчик, да и прикончит царевича зазря, не разобравшись. Обошлось. Вот уже показалась среди стволов и кустарника та самая поляна, где не так давно веселились ногайцы, а потом лежал в грустных раздумьях и сам Иван. Теперь уж точно никто не назвал бы поляну веселым местом: то тут, то там на ней лежали в самых неожиданных позах трупы кочевников, корчились и стонали раненые. Большая стопка пустых деревянных колыбелек стояла прислоненной к кривому дереву. А вдалеке, возле большой кибитки, на огромных, в человеческий рост, обитых грубым железом колесах, сидела кучка девушек и детей, плакавших, молившихся, или просто с испугом и надеждой смотревших на тех, кто стоял посреди поляны. А это было зрелище достойное всяческого внимания. Там, с тем самым задорным и высокомерным видом, с которым могут держаться только довольные жизнью запорожцы, стояла компания низовых. Кто-то из казаков был пешим, кто-то сидел в седле, но каждый теперь старался проявить в своей внешности сколько мог удали, беззаботности и вообще всяческого рыцарства. Один из всадников заставил своего коня, здоровенного подольского битюга, вертеться волчком на месте, а сам, едва держась за узду, отплясывал в седле гопака под одобрительные возгласы товарищей. Другие громко переговаривались и шутили, стараясь, по образцу польских панов, привлечь каждой фразой к себе как можно больше внимания. Поскольку цветы красноречия едва ли могли расцвести в такой грубой обстановке, цель эта достигалась обычно громкостью голоса или особой непристойностью шутки. Несколько казаков, найдя коряги и кочки, устало присели на них и пытались вздремнуть: явно вышли в поход на ногайцев они в непростое для себя время, когда лучше бы вздремнуть где-нибудь, да протрезвиться, а не бродить с мушкетом по степи. Конечно, все лыцари без исключения держали в зубах люльки, а где-то уже пошла по рукам и большая бутыль с мутной оковытой: суровые правила военного времени на стычку с ногайцами не распространялись. Посреди этой разнузданной толпы стоял человек, сразу приковывавший к себе взгляд: так отличался он от своих товарищей. Повыше среднего роста, худой, почти тощий, одетый по последней запорожской моде, но с большим вкусом и без всякой кичливости, черноволосый и черноусый. Череп его, казалось, был слегка лишь обтянут кожей, смуглой и желтоватой, и обмотан длинным, тонким, как и его обладатель, оселедцем. Тонкий, длинный птичий нос, глубоко посаженные глаза: в этой внешности никто бы не признал русского, но каждый узнал бы запорожца. Но главным, что отличало казака, была не внешность – мало ли на Сечи носатых да чернявых – а спокойствие, почти равнодушие, с которым он держал себя. Быть таким смурным в разгульной запорожской ватаге было ой как не просто, и далеко не каждый мог себе это позволить. Более того: суровые, безудержные запорожцы, наткнувшись взглядом на этого молчаливого казака, становились тише, наклоняли головы и смотрели на него то ли со страхом, то ли с подобострастием. Возле него стоял здоровенный откормленный малый в кафтане по польской моде, стриженый скобкой и с роскошными пышными усами. Голову его прикрывала крошечная темно-красная шапочка, едва ли больше жидовской ермолки.

В то время, как часть запорожцев расположилась на поляне, вокруг своего вождя, ничуть не меньшее число лыцарей продолжало бродить по обширному стойбищу, представляя самую серьезную угрозу для спрятавшегося в кустах Ивана. Необходимо было как-то объявиться перед обществом, не потеряв ни чести, ни жизни. Осторожный Пуховецкий, зная, к тому же, не понаслышке нравы казаков, сначала с силой потряс ствол стоявшего рядом с ним небольшого дерева. Как и следовало ожидать, немедленно с десяток выстрелов раздался в направлении источника подозрительного шума. Но чуждые всяческого занудства запорожцы, к разочарованию Ивана, вовсе не собирались предпринимать после этого залпа никаких других действий, и тем более обшаривать заросшие лопухом и крапивой кусты.

– Микола, никак ты порося с собой привел, да тут пастись выпустил? – поинтересовался один из страдавших похмельем казаков, заросший почти московской бородой седоватый детина с огромным носом, у своего соседа – За вами, гниздюками, глаз да глаз: без гурта да телеги с пшеницей в степь не выгонишь.

– Может и мой кабанчик, Опанас, да хавронью-то он твою в кустах прижал – от него женскому полу не скрыться – вяло парировал тощий, покрытый красноватыми пятнами Микола, которому, судя по мрачному его виду, было вовсе не до шуток.

Иван обругал их обоих про себя свиньями, и задумался о том, что же делать дальше. Наконец, Пуховецкий решился подать голос и, пуще прежнего прижавшись к земле, сбивающимся голосом прокричал. Точнее говоря, просипел, так как воздуху в грудь набрать не удалось, да и мешала настырно лезущая в рот трава:

– Эй, пугу-пугу!

– А выходи-ка до лугу! – весело ответили хором сразу несколько казаков и расхохотались.

– Православные, коли выйду – стрелять не станете? – прошипел Иван.

– А вот поглядим: каков ты, полоз степной, да почему шипишь так погано, а там уж разберемся: стрелять, или шашки на тебя хватит! – крикнул один из лыцарей ему в ответ, а его товарищи рассмеялись еще громче.

Иван понял, что толку от этого полупьяного сброда ему не добиться: казаки попросту принимают его за одного из своих товарищей, засевшего в кустах и упражняющегося в своем не слишком изощренном остроумии. Но если этот товарищ вдруг предстанет перед ними в ногайском кожухе и колпаке, то очередного залпа не миновать.

Тяжело вздохнув, Пуховецкий принялся стаскивать с себя один за другим предметы своей одежды, с раздражением отбрасывая их в ближайшие кусты. Ворчание Ивана и звуки, производимые разбрасываемыми вещами были прекрасно слышны стоявшим неподалеку казакам, которые пришли к единодушному мнению: странный их сосед опасался стрельбы лишь потому, что затащил в кусты ногайскую девку, которой не собирался ни с кем делиться. А за такое по запорожским правилам не то, что застрелить – и киями забить мало! Разве что, замечали более хладнокровные и рассудительные, у них все сладилось полюбовно – в пользу этого свидетельствовало отсутствие криков, визгов и прочих признаков борьбы. А тогда Бог им судья, а от товарищества спросу нет.