Тишина (страница 9)
– Знаю я московский обычай! Всем бояре да дьяки заправляют, они и этих двоих прислали мне на погибель. Не только до Москвы, к родителю моему и государю меня не довезут, но и еще до Перекопа хребет мне сломают, а вместо меня доставят на Москву вора, самозванца. Москали их лихо находят, мало ли охотников, – тут Иван кивнул головой в сторону Неровного. "– Молю тебя, хан: проси царя прислать к тебе скрытно верного человека, кто бы умел со мною говорить, лучше бы боярина князя Никиту Ивановича Романова, или князя Якова Куденетовича Черкасского. И тогда я царственное слово и дело тайно вам объявлю подлинно и совершенно, чтоб ты сам познал, какой я человек, добр или зол! Во всем от чужих людей сердечную свою клеть замыкаю, а ключ в руки тебе, великий хан, отдаю!"
Переводя дух, Пуховецкий взглянул на своих многочисленных слушателей, и с удовлетворением отметил, что речь его не оставила равнодушными многих из них.
– Но неужели с самой московской смуты скитаешься ты? И почему покинул ты Москву, зачем по многим царствам ездил? – спросил хан. Иван довольно улыбнулся, потому что именно на этот случай у него был подготовлен обстоятельный рассказ.
"– Был я однажды у деда своего, боярина Ильи Даниловича Милославского, и в то же время был у боярина немецкий посол, и говорил о делах. Я послу вежливо поклонился, да поздоровался по-немецки, а дед мне за то по шее дал, да из палаты выгнал. Вернулся я в свои палаты, да говорю матушке, царице Марье Ильиничне, мол, если бы мне на царстве хотя бы три дня побыть, я бы бояр нежелательных всех перевел. Царица и спрашивает: кого бы, мол, ты, царевич, перевел? А я и отвечаю, что прежде всех – боярина Илью Даниловича. Тут-то царица разозлилась за своего отца, да ножом в меня и кинула. Попал мне нож в ногу, и сильно я оттого занемог. А батюшка мой в ту пору на соколиной охоте был, и никто ему, царскому величеству, не донес – сам Борис Иванович Морозов всем под страхом смерти запретил. А Илья Данилович посмотрел на меня бездыханного, да и велел хоронить. Но мир не без добрых людей – стряпчий меня спас, платье мое на мертвого певчего надел, а мне его платье отдал. Потом берег меня в тайне три дня, да нанял двух нищих старцев, одного без руки, другого кривого, дал им сто золотых червонных, и эти старцы вывезли меня из города на малой тележке под рогожею и отдали посадскому мужику, а мужик уж свез меня к Архангельской пристани. С тех пор, ваше ханское величество, я по миру и скитаюсь…"
Иван видел, что история безвинного страдальца-царевича вызывает все большее сочувствие всех собравшихся высокопоставленных татар, а также, что тоже было хорошим знаком – все большее бешенство царских послов. Немного зная татарский язык, он понимал, что толмач переводит его верно, а это было даже больше, чем полдела. Мехмет-Герай, как почти уверен был Иван, и сам что-то понимал по-русски, судя по тому, как вовремя и в нужном направлении менялось выражение его живого лица, пока он слушал рассказ неудачливого царского сына. Что касается иуды Ермолки Неровного, то он, приоткрыв рот, глазел на Пуховецкого с нескрываемым восхищением: мол, силен же ты, братец, врать, где бы мне так же научиться? Казалось, он угадал в Иване своего собрата-казака, и с трудом удерживался от того, чтобы не подойти и не хлопнуть его по плечу, похвалить с крепким словцом, да предложить щепоть табака. Но беда, как водится, пришла, откуда не ждешь. Внезапно один из знатных ногайцев, Ислам-ага, вдруг заговорил по-ногайски гортанным и низким голосом, как будто тяжело, с трудом выплевывая слова.
– Токмак-мурза хочет узнать – перевел толмач, обращаясь к Ивану – Кем ты все же являешься: царским сыном, самим царем, или его братом? По тому, что тут говорили, и говорил ты сам, ты мог быть и первым, и вторым, и третьим. Если же сыном, то как такое возможно, ведь нынешний царь московский младше тебя?
Оба ногайских мурзы, и только они одни из всех присутствующих, вдруг рассмеялись, находя, видимо, вопрос Токмак-мурзы чрезвычайно забавным. Производило это странное впечатление, как будто вдруг два седых, выжженных солнцем степных холма, или два кряжистых старых дуба, вдруг начали смеяться. Смеялись ногайцы также тяжело и отрывисто, как и разговаривали, а их большие тела под тяжелыми доспехами сотрясались в такт смеху. Пуховецкому же стало вовсе не весело. Здравого смысла в его рассказе, и правда, было куда меньше чем вдохновения и игры воображения, но и не на здравый смысл он рассчитывал. Иван забористо, по-запорожски, обругал про себя старого черта, и решил, что пора вводить в дело орудия главного калибра. Он развел бессильно руки в стороны, воздел глаза к потолку юрты, и на них вдруг показались слезы. Этими, полными слез и боли глазами, он посмотрел на молодого хана, и протянул к нему руки, словно обращаясь к нему всем своим существом.
– Праведные царские знаки на себе ношу, кто же их не узнает? Вели, султан, своим слугам снять с меня одежду, и все, все их увидят!
Вздох то ли удивления, то ли возмущения пронесся по юрте. Оба москаля злорадно уставились на Ивана, а Неровный смотрел на него удивленно, словно говоря: "Молодец ты, брат, но вот с этим уже загнул". Глаза Мехмет-Герая зажглись любопытством, но он неопределенно махнул рукой и спросил:
– Не имеешь ли других знаков? Если нет, то придется осмотреть тебя… Но, конечно, этим грехом мы не оскверним юрту наших предков.
– Имею! – воскликнул Иван. В этот раз его замысел сработал. Он с торжеством извлек из своих лохмотьев сбереженный во всех передрягах скипетр, и поднял его над головой. – Вот, великий хан и бояре, скипетр царя московского! Во всех лишениях он был со мной и, как чудотворная икона, от всех бед меня сохранил. На нем написано языком древних русов, который даже я не могу прочесть.
– Конечно, не можешь, ведь там написано по-караготски!– сказал по-татарски громкий голос из той части юрты, где сидело странное существо в черных лохмотьях. Пуховецкий, никак не ожидавший увидеть здесь Ильяша, вздрогнул и чуть не выронил скипетр. Если произносивший речь посол Ордин, да и сам Иван, были просто взволнованы, то старый карагот с того момента, как попал в ханскую палатку и до того, как произнес эти слова, находился в состоянии непреходящего смертного страха и ужаса, и только чтение молитв, которых он произнес про себя более сотни, как-то поддерживало его. В конце концов, он впал в какое-то отупение, и уже плохо понимал, кто он, где находится, и зачем. Но именно благодаря этому отупению, подавившему и чувство страха, он смог громко и ясно, молодым и звонким голосом, сказать свое слово так, что его услышали во всех концах огромной юрты. Мехмет-Герай сделал едва заметное движение головой, и к Ивану подскочил огромный, богато наряженный ордынец, один из охранявших его, и мертвой хваткой схватил руку Пуховецкого вместе со скипетром. Иван теперь не мог ни выбросить опасную безделушку, ни поднести ее к себе ближе и что-либо прочесть. Впрочем, прочесть ничего он не смог бы и при более благоприятных обстоятельствах, Ильяш был прав.
– Что же там написано, царевич, может, ты все же знаешь? – спросил хан. Иван решил, что сдаваться сейчас нельзя, а главное – бессмысленно, отвечал так:
– Я говорил, что не знаю языка древних русов, – нервно, сглатывая слюну, произнес он, – Но говорят, что там написано заклинание, благодаря которому древний род Рюриков и смог овладеть всей Русью. Говорят, что кто из иностранных государей сможет эту надпись прочесть, тот и сам будет Русью править ("И давайте-ка проверьте!" – добавил про себя Иван; в том, что кто-то в юрте, помимо Ильяша, знает караготский, Иван сильно сомневался). Мехмет-Герай вновь с интересом, и даже не без уважения, взглянул на Ивана, и обратился к Ильяшу:
– Скажи и ты, карагот, что же там написано.
Волнение вернулось к Ильяшу, руки его тряслись и голос дрожал, на какой-то момент ему показалось, что он забыл слова, которые с детских лет знал не хуже своего имени. Но вот он собрался, и неторопливо, и даже скучно, произнес:
– "Для тяжелой поклажи отбери тех верблюдов, что особенно сильны, и не были в течение двух лун случаемы с верблюдицами. На них возложи котлы, казаны, железное оружие, но не более, чем по три пуда на верблюда. Если же чрезмерную поклажу возложишь, то уже через два дня пути потекут воды и кровь у них спереди и сзади…", – здесь Мехмет-Герай снова сделал знак, что этой части перевода вполне достаточно, и жестом подозвал к себе кого-то из присутствовавших сановников. Невысокий хромой старик в огромной роскошной чалме торопливо и неловко вскочил со своего места и поковылял в сторону Ивана. Лицо его неуловимо напоминало лицо Ильяша, да и неудивительно, ведь он был ни кем иным, как самым настоящим караготом, в молодости принявшим ислам. Поняв это, Пуховецкий стиснул зубы (еще и из-за того, что проклятый татарин пребольно, словно клещами, сжимал ему руку) и уставился в пол. Когда старик увидел иванов скипетр, у него явственно подогнулись колени, и он лишь с большим трудом смог остаться на ногах. Овладев собой, он подошел ближе и, только бросив взгляд на странный позолоченный предмет, повернулся к Мехмет-Гераю и убежденно кивнул головой. Хан с легкой улыбкой, как будто сочувственно, посмотрел на Пуховецкого, затем сказал негромко несколько слов стоявшему подле него татарскому вельможе, который, несмотря на внушительный живот, вприпрыжку отправился исполнять его приказание, а потом хлопнул в ладоши и, поднявшись, неторопливо вышел из приемного покоя.
Глава 7
Как ни тяжело было скакать Ивану, сжатым с двух сторон турецкими арканами, но москали собрались везти его с собой, на встречу с державным то ли братом, то ли отцом, с еще меньшими удобствами. Обмотав его всего, как веретено, веревками, они попросту бросили Пуховецкого поперек лошадиной спины, примотав его к ней парой грубых ремней. Когда всадники проскакали несколько верст, Пуховецкий убедился, что живьем он так не доедет не только до Москвы, но даже и до Перекопа, о чем и сообщил послам, с трудом ворочая пересохшим языком. Ордин в ответ злобно пробормотал, что приказа доставить живым у них и не было, но затем велел пересадить Ивана – по всей видимости, приказ такой все же имелся. Не в московских порядках было бы дать Ивану помереть самовольно в степи, без подобающего знакомства с дыбой, огнем и плетью, без чинного допроса дьяка в застенке, и без подробного занесения его последних слов в красиво переплетенную писцовую книгу. Надо полагать, и сам молодой царь, обладавший живым и любопытным нравом, был бы совсем не прочь взглянуть на внезапно объявившегося родственника, далеко не единственного за последние годы. Стольник Ордин понимал все это гораздо лучше Пуховецкого, а потому Ивана пересадили в седло, оставив, однако, его руки связанными и тщательно примотав к лошадиной шее. Спасительных арканов, помогавших Пуховецкому раньше сохранять равновесие, теперь не было, и при каждом неловком движении коня его мотало, как тряпичную куклу, из стороны в сторону. Будучи крепко привязан, Иван не падал с лошади, но принять прежнее ровное положение ему удавалось лишь с большим трудом. Это зрелище отменно развлекало Ордина с Кровковым и их немногочисленных спутников, скрашивая им скуку однообразного степного пути. " И ведь правду говорят, что черкасы – шаткий народ!" – назидательно заметил стольник, вызвав веселый смех окружающих.