Девяносто третий год (страница 2)

Страница 2

– А родители твои? А ну-ка, сударыня, доложи нам о твоих родителях. Меня вот, к примеру, звать Радуб, сам я сержант, с улицы Шерш-Миди, мать и отец у меня были, я могу сказать, кто такие мои родители. А ты о своих скажи. Говори, кто были твои родители?

– Флешары. Просто Флешары.

– Флешары – это Флешары, а Радубы – это Радубы. Но ведь у человека не только фамилия есть. Чем они занимались, твои родители? Что делали? Что сейчас поделывают? Что они такого нафлешарничали, твои Флешары?

– Они пахари. Отец был калека и не мог работать, после того как сеньор приказал избить его палками; так приказал сеньор, его сеньор, наш сеньор; он, сеньор, у нас добрый, велел избить отца за то, что отец подстрелил кролика, а ведь за это полагается смерть, но сеньор наш помиловал отца, он сказал: «Хватит с него ста палок», – и мой отец с тех пор и стал калекой.

– Ну, а еще что?

– Дед мой был гугенотом. Господин кюре сослал его на галеры. Я тогда еще совсем маленькая была.

– Дальше?

– Свекор мой контрабандой занимался – соль продавал. Король велел его повесить.

– А твой муж чем занимался?

– Сейчас воевал.

– За кого?

– За короля.

– А еще за кого?

– Конечно, за своего сеньора.

– А еще за кого?

– Конечно, за господина кюре.

– Чтобы вас всех громом порасшибало! – вдруг заорал один из гренадеров.

Женщина подскочила от страха.

– Видите ли, сударыня, мы парижане, – любезно пояснила маркитантка.

Женщина в испуге сложила руки и воскликнула:

– О Господи Иисусе!

– Ну-ну, без суеверий! – прикрикнул сержант.

Маркитантка опустилась рядом с женщиной на траву и усадила к себе на колени старших детей, которые охотно к ней пошли. У ребенка переход от страха к полному доверию совершается в мгновение ока и без всяких видимых причин. Тут действует какое-то непогрешимое внутреннее чутье.

– Бедняжка вы моя, бретоночка, детки у вас такие милые, просто прелесть. Сейчас скажу, сколько им лет. Вот тому, что побольше, – четыре годочка, а младшему – три. А девица эта, смотри, как сосет, сразу видать – знатная обжора. Ах ты, чудовище этакое! Ты так свою мамашу совсем скушаешь. Вот что, сударыня, вы ничего не бойтесь. Вступайте-ка в наш батальон. Будете вроде меня. Зовут меня Гусарша. Это мое прозвище. Но по мне уж лучше Гусаршей зовите, чем мамзель Двурогой, как мою матушку. Я маркитантка, а маркитантками зовут тех, кто разносит воду, когда кругом стреляют и убивают. Хоть тут все на свете перевернись. У нас с вами одинаковая нога, я вам свои башмаки подарю. Десятого августа я была в Париже и подавала напиться самому Вестерману. Ну, доложу я вам, было дело! Видела своими глазами, как гильотинировали Людовика Шестнадцатого, Луи Капета, так его теперь называют. Ух, и не хотелось же ему помирать! Да слушайте вы меня, черт возьми! Подумать только, еще тринадцатого января жарили ему каштаны, а он сидел со своим семейством да посмеивался! Когда его силком уложили «на доску», как у нас в Париже говорят, он был без сюртука и туфель, только в сорочке, в пикейном жилете, в серых шерстяных штанах и в серых шелковых чулках. Своими глазами видела. Карета, в которой его везли, была выкрашена в зеленый цвет… Послушайте меня, идите с нами, у нас в батальоне все славные ребята, будете маркитанткой номер второй, я вас живо делу научу. Нет ничего проще, – дадут тебе большую флягу и колокольчик, а ты расхаживай себе спокойно, ступай в самое пекло. Пули летают, пушки ухают, шум стоит адский, а ты знай кричи: «А ну, сынки, кому пить охота, а ну?» Говорю вам, дело немудреное. Я, например, всем подряд пить подаю. Ей-богу, правда. И синим и белым, хотя сама-то я синяя. И самая настоящая синяя. А пить вот всем подаю. Ведь каждому раненому пить охота. Умирают-то все, и синие и белые, без различия убеждений. Перед смертью людям надо бы помириться. Нелепое это занятие – драться. Идите с нами. Если меня убьют, дело к вам перейдет. Вы по виду не судите, я женщина не злая, и солдат из меня неплохой бы вышел. Не бойтесь ничего.

Когда маркитантка закончила свою речь, женщина пробормотала:

– Нашу соседку звали Мари-Жанна, а нашу служанку звали Мари-Клод.

Тем временем сержант Радуб отчитывал гренадера:

– Молчал бы ты! Видишь, даму совсем напугал. Разве при дамах можно чертыхаться?

– Да ведь честному человеку такие слова слушать – прямо нож в сердце, – оправдывался гренадер, – легче на месте помереть, чем этими самыми чудищами заморскими любоваться: отца сеньор искалечил, ихнего дедушку из-за кюре сослали на галеры, ихнего свекра король повесил, а они, дурьи башки, сражаются, устраивают мятежи, готовы дать себя уложить ради своего сеньора, кюре и короля!

Сержант скомандовал:

– В строю не разговаривать!

– Мы и так не разговариваем, сержант, – ответил гренадер, – да все равно с души воротит смотреть, как такая миленькая женщина сама лезет под пули в угоду какому-то попу!

– Гренадер, – оборвал его сержант, – мы здесь не в клубе секции Пик. Не разглагольствуйте.

Он снова повернулся к женщине:

– А где твой муж, сударыня? Что он поделывает? Что с ним сталось?

– Ничего не сталось, потому что его убили.

– Где убили?

– В лесу.

– Когда убили?

– Третьего дня.

– Кто убил?

– Не знаю.

– Не знаешь, кто твоего мужа убил?

– Нет, не знаю.

– Синие убили? Белые убили?

– Ружье убило.

– Третьего дня, говоришь?

– Да.

– А где?

– Около Эрне. Мой муж упал. Вот и все.

– А когда твоего мужа убили, ты что стала делать?

– Пошла с детьми.

– Куда?

– Куда глаза глядят.

– Где спишь?

– На земле.

– Что ешь?

– Ничего.

Он скорчил классическую солдатскую гримасу, вздернув пышные усы к самому носу.

– Совсем ничего?

– Ежевику рвали, терн прошлогодний, он еще кое-где на кустах уцелел, чернику ели, побеги папоротника.

– Так. Выходит, что ничего.

Старший мальчик, поняв, очевидно, о чем идет речь, повторил: «Есть хочу».

Сержант вытащил из кармана краюху хлеба – свое дневное довольствие – и протянул ее женщине. Она разломила краюху пополам и дала по куску старшим детям. Те с жадностью принялись уплетать хлеб.

– А себе не оставила, – проворчал сержант.

– Потому что не голодна, – сказал солдат.

– Потому что мать, – сказал сержант.

Мальчики перестали жевать.

– Пить хочу! – сказал один.

– Пить хочу! – сказал другой.

– А в этом чертовом лесу даже ручья нет! – воскликнул сержант.

Маркитантка сняла медную чарку, висевшую у нее на поясе рядом с колокольчиком, отвернула крышку жбана, который она носила через плечо, нацедила несколько капель и поднесла чарку к губам ребенка.

Старший выпил и скорчил гримасу.

Младший выпил и сплюнул.

– А ведь какая вкусная, – сказала маркитантка.

– Ты чем их попотчевала, водкой, что ли? – осведомился сержант.

– И еще какой, самой лучшей! Да ведь они деревенщина.

И она вытерла чарку.

Сержант снова приступил к делу:

– Значит, сударыня, спасаешься?

– Пришлось.

– Бежишь, стало быть, прямиком через поля?

– Сперва я бежала, сколько хватило сил, потом пошла, а потом свалилась.

– Ох вы, бедняжка, – вздохнула маркитантка.

– Люди всё дерутся, – пробормотала женщина. – Кругом, куда ни погляди, всюду стреляют. А я не знаю, чего кто хочет. Мужа моего убили. Вот это я поняла.

Сержант звучно ударил прикладом о землю и сердито прокричал:

– Ну и гадина эта война, прах ее возьми!

Женщина продолжала:

– Прошлую ночь мы в дуплине спали.

– Все четверо?

– Все четверо.

– Спали?

– Спали.

– Спали, – повторил сержант, – стоя спали. – И он повернулся к солдатам: – Ребята, здешние дикари называют дуплиной большое такое дуплистое дерево, куда человек может втиснуться, словно в ножны. Да с них какой спрос. Ведь не парижане.

– Спать в дупле, – повторила маркитантка, – и еще с тремя ребятишками!

– А когда малыши рев поднимали, – промолвил сержант, – вот прохожие, должно быть, дивились, никого вроде не видно, – стоит дерево и кричит: «Папа, мама».

– Слава богу, сейчас хоть лето, – вздохнула женщина.

Она опустила долу покорный взгляд, и в глазах ее отразилось бесконечное удивление перед непостижимым бременем катастроф.

Солдаты молча стояли вокруг, ошеломленные зрелищем беды.

Вдова, трое маленьких сироток, бегство, растерянность, одиночество; война, с грозным рыком обложившая весь горизонт; голод, жажда, единственная пища – трава, единственный кров – небо!

Сержант подошел поближе к женщине и поглядел на девочку, прижавшуюся к материнской груди. Малютка выпустила изо рта сосок, повернула головку, уставилась красивыми синими глазками на страшную, мохнатую физиономию, склонившуюся над ней, и вдруг улыбнулась.

Сержант быстро выпрямился, крупная слеза проползла по его щеке и, словно жемчужина, повисла на кончике уса.

– Товарищи, – громко произнес он, – из всего вышесказанного выходит, что батальону не миновать стать отцом. Как же мы поступим? Возьмем да и усыновим трех малышей.

– Да здравствует Республика! – прокричали гренадеры.

– Решено, – заключил сержант.

И он простер руки над матерью и детьми.

– Значит, – сказал он, – отныне это дети батальона Красный Колпак.

Маркитантка даже подпрыгнула от радости и воскликнула:

– Под одним колпаком три головки!

Потом вдруг зарыдала в голос, горячо поцеловала бедняжку вдову и проговорила:

– А маленькая-то уже и сейчас, видать, шалунья!

– Да здравствует Республика! – снова крикнули гренадеры.

Сержант повернулся к матери:

– Пойдемте, гражданка.

Книга вторая. Корвет «Клеймор»

I. Англия и Франция в смешении

Весной 1793 года, в те дни, когда враги яростно рвались к границам Франции, а сама Франция находила трагическую усладу в падении жирондистов, вот что происходило в Ла-Маншском архипелаге.

Первого июня, приблизительно за час до захода солнца, на острове Джерсей, в маленькой пустынной бухточке Боннюи, готовился к отплытию корвет под прикрытием тумана, верного покровителя беглецов, коль скоро он опасный враг мирных мореплавателей. Судно это, обслуживаемое французским экипажем, числилось в составе английской флотилии, которая несла службу охраны у восточной оконечности острова. Английской флотилией командовал принц Латур Овернский, из рода герцогов Бульонских, и именно по его приказу корвет был отряжен для выполнения важного и спешного поручения.