2666 (страница 13)
Эспиноса запаздывал. Вся жизнь – говно, с изумлением осознал Пеллетье. А потом подумал: если бы мы не составили дружескую компанию, сейчас она была бы моей. И потом: если бы мы не оказались столь схожи, если бы не дружба, союз и родство душ, она была бы моей. А затем: если бы ничего этого не было, мы бы не познакомились. И: а возможно, я бы с ней познакомился, потому что мы занимаемся Арчимбольди сами по себе, а не потому, что подружились. И, возможно, она бы меня возненавидела, сочла педантом, холодным высокомерным нарциссом, интеллектуалом, исключительным и исключающим. Выражение «исключающий интеллектуал» его позабавило. Эспиноса опаздывал. Нортон выглядела совершенно спокойной. На самом деле Пеллетье тоже выглядел спокойным – вот только в душе у него бушевала буря.
Нортон заметила, что Эспиноса часто опаздывает. Сказала, что иногда самолеты запаздывают. Пеллетье тут же представил самолет Эспиносы, как он, весь в пламени, обрушивается на взлетную полосу Мадридского аэропорта со скрежетом перекрученного железа.
– Может, телевизор включим? – сказал он.
Нортон посмотрела на него и улыбнулась. «Я никогда не включаю телевизор», – с улыбкой сказала она. Видимо, ее удивило, как это Пеллетье такого не знает. Естественно, Пеллетье знал. Но ему не хватало духа сказать: давай посмотрим новости, вдруг мы увидим на экране разбившийся самолет.
– Я могу его включить? – спросил он.
– Конечно, – ответила Нортон.
И Пеллетье, наклонившись к кнопкам телевизора, посмотрел на нее искоса: она просто сияла, такая естественная, вот наливает себе чашку чая или переходит из одной комнаты в другую, чтобы поставить на место книгу, которую она только что показала, вот отвечает на телефонный звонок – нет, не Эспиносы.
Он включил телевизор. Пробежался по каналам. Увидел бородатого дядьку в лохмотьях. Увидел группу негров – те шли по какой-то тропе. Увидел двух джентльменов в костюмах и при галстуках: они неспешно о чем-то говорили, оба сидели нога на ногу, время от времени посматривая на карту, которая то появлялась, то исчезала у них за спиной. Увидел пухленькую даму, которая говорила: дочь… фабрика… собрание… врачи… неизбежно… а потом слабо улыбалась и опускала глаза. Увидел лицо бельгийского министра. Увидел дымящийся остов самолета сбоку от взлетно-посадочной полосы, окруженный машинами скорой и пожарными. Заорал, призывая Нортон. Та еще говорила по телефону.
Самолет Эспиносы разбился, сказал Пеллетье уже обычным голосом, и Нортон, вместо того чтобы смотреть на экран, посмотрела на него. Ему хватило нескольких секунд, чтобы понять: этот самолет, который горит, он не испанский. Рядом с пожарными и командами спасателей виднелись и пассажиры, которые удалялись от места аварии: кто-то прихрамывая, кто-то завернутый в одеяло, с искаженными страхом или ужасом лицами, но в общем и целом невредимые.
Двадцать минут спустя приехал Эспиноса, и во время обеда Нортон рассказала: мол, Пеллетье думал, что на потерпевшем крушение самолете летел ты. Эспиноса засмеялся, но как-то странно посмотрел на Пеллетье; взгляд Нортон не заметила, а вот Пеллетье заметил очень хорошо. За исключением этого, обед вышел каким-то грустным – хотя Нортон вела себя как обычно, как будто встретилась с ними случайно, а не попросила приехать к себе в Лондон. Она еще ничего не успела сказать, но они уже поняли, что сейчас будет: Нортон хотела прервать, пока на время, любовную связь с обоими. Она сказала, что ей нужно подумать и собраться, а потом добавила, что хотела бы остаться с ними в дружеских отношениях. Ей нужно подумать – собственно, вот и всё.
Эспиноса принял объяснения Нортон без вопросов. А вот Пеллетье хотел спросить, не обошлось ли здесь без бывшего мужа, однако, глядя на Эспиносу, предпочел молчать. После обеда они поехали посмотреть Лондон на машине Нортон. Пеллетье было уперся – хочу, мол, на заднее сиденье, но увидел, что в глазах Нортон сверкнул сарказм, и сказал: «А, ладно, сажайте меня куда хотите». «Куда хотите» оказалось то самое заднее сиденье.
Ведя машину по Кромвель-роуд, Нортон сказала: наверное, этой ночью будет правильно пригласить в постель вас обоих. Эспиноса рассмеялся: мол, это было бы мило – он посчитал, что Нортон шутит. А вот Пеллетье отнюдь не был в этом уверен, а еще меньше он был уверен в том, что готов поучаствовать в таком menage a trois. А потом они направились в Кенсингтон-гарденс – посмотреть закат рядом со статуей Питера Пэна. Они сели на скамейку под сенью огромного дуба – Нортон с детства тянуло к этому месту. Сначала вокруг сидели и лежали на газоне люди, но постепенно все ушли. Мимо проходили пары или элегантно одетые женщины – все торопились, шагая к галерее «Серпентайн» или Мемориалу принца Альберта, а навстречу им шли мужчины с мятыми газетами или матери, тащившие коляски с детьми, – эти направлялись к Бэйсуотер-роуд.
В парк прокралась тень и стала затягивать окрестности, и тут к статуе Питера Пэна подошла молодая пара. Они говорили по-испански. У женщины были черные волосы, и смотрелась она сущей красавицей. Она протянула руку, словно бы хотела потрогать ногу Питера Пэна. Рядом топтался высокий бородатый и усатый мужик. Он залез в карман, вытащил блокнотик и что-то в него написал. А потом громко прочел:
– Кенсингтон-гарденс.
А женщина уже глядеть забыла на статую – ее внимание привлекло озеро, или скорее то, что двигалось через траву и кустарник по дороге к воде.
– На что она смотрит? – спросила Нортон на немецком.
– Похоже на змею, – ответил Эспиноса.
– Здесь нет змей! – воскликнула Нортон.
Тут девушка позвала спутника: «Эй, Родриго, иди сюда, ты должен это увидеть». Молодой человек, похоже, ее не услышал. Он положил блокнотик в карман своей кожаной куртки и застыл, созерцая статую Питера Пэна. Женщина нагнулась, и что-то в траве скользнуло к озеру.
– А ведь точно, похоже на змею, – заметил Пеллетье.
– А я что сказал? – проговорил Эспиноса.
Нортон не ответила, но поднялась со скамейки, чтобы получше видеть.
Той ночью Пеллетье и Эспиносе удалось поспать всего несколько часов. Они легли в гостиной, в их распоряжении были раскладной диван и ковер, но им так и не удалось уснуть. Пеллетье попытался завести разговор про крушение самолета, но Эспиноса сказал: «Не надо мне ничего объяснять, я и так все понял».
В четыре утра они, по взаимному соглашению, включили свет и сели читать. Пеллетье открыл книгу о творчестве Берты Морисо, первой женщины, принятой в кружок импрессионистов, но через некоторое время ему нестерпимо захотелось пульнуть книжкой в стену. А Эспиноса вытащил из кармана «Голову», последний роман Арчимбольди, и принялся просматривать записки на полях – конспект будущего эссе для журнала Борчмайера.
Эспиноса постулировал, а Пеллетье разделял его мнение, что этим романом Арчимбольди завершал свой путь на поприще романиста. После «Головы», говорил Эспиноса, Арчимбольди уйдет с книжного рынка – это мнение другой именитый арчимбольдист, Дитер Хеллфилд, посчитал опрометчивым: оно основывалось исключительно на возрасте писателя; впрочем, то же самое говорили об Арчимбольди, когда вышло в свет «Железнодорожное совершенство», более того, то же самое пророчила берлинская профессура после публикации «Битциуса». В пять утра Пеллетье принял душ и сварил кофе. В шесть Эспиноса уснул во второй раз, но полседьмого снова проснулся в преотвратном настроении. Без пятнадцати семь они вызвали такси и убрались в гостиной.
Эспиноса написал прощальную записку. Пеллетье краем глаза пробежал ее и, подумав несколько секунд, решил также оставить прощальную записку. Прежде чем уйти, он спросил Эспиносу, не желает ли тот принять душ. В Мадриде помоюсь, ответил испанец. Там вода лучше. Это правда, согласился Пеллетье, и ему самому не понравился ответ: настолько глупым и примирительным он получился. Потом оба бесшумно ушли и позавтракали, как и несчетные разы до этого, в аэропорту.
На борту самолета, летящего в Париж, Пеллетье по какой-то непонятной причине принялся думать о книге про Берту Морисо – той самой, что давеча хотел швырнуть в стену. «С чего бы?» – спросил себя Пеллетье. Неужели ему не нравилась Берта Морисо? Или ему не понравилось то, о чем книга напомнила? На самом деле ему нравилась Берта Морисо. И вдруг он понял: а ведь эту книгу не Нортон купила, а он сам, что это он поехал из Парижа в Лондон с завернутой в подарочную бумагу книгой, что Нортон впервые увидела репродукции Морисо именно в этой книге, а он сидел рядом, оглаживал ей затылок и рассказывал о каждой картине. Так что же, он расстраивается потому, что подарил эту книгу? Нет, конечно нет. А может, художница-импрессионистка и расставание с Нортон как-то связаны? Это вообще глупость… Так почему же ему так хотелось шваркнуть книгой о стену? А самое важное – почему он думает о Берте Морисо и ее альбоме и о затылке Нортон, а не о menage a trois, чей призрак сегодня ночью висел, как индейский воющий шаман, посреди квартиры англичанки, но так и не материализовался?
На борту летящего в Мадрид самолета Эспиноса, в отличие от Пеллетье, думал о последнем (с его точки зрения) романе Арчимбольди, ведь если Эспиноса прав (а он думал, что прав), романы Арчимбольди более не будут выходить и что` все это означает для него самого, ученого, неясно, а еще он думал об объятом пламенем самолете и о тайных желаниях Пеллетье (как тот прикидывается современным, если этого требует момент, вот же сраный сукин сын) и время от времени посматривал в иллюминатор и на двигатели и умирал от желания поскорее снова оказаться в Мадриде.
Некоторое время Пеллетье и Эспиноса не звонили друг другу. Пеллетье иногда говорил с Нортон, и их беседы становились все приторнее, словно бы их отношения теперь всецело зависели от хороших манер обоих; и еще так же часто, как и раньше, он звонил Морини, с которым у них ничего не поменялось.
То же самое происходило с Эспиносой, хотя тот не сразу это понял: Нортон не шутила и была совершенно серьезна. Естественно, Морини что-то такое ощутил, но чувство такта или лень, та самая тупая и время от времени болезненная лень, которая иногда вцеплялась в него намертво, – словом, Морини решил не показывать, что подметил нечто новое, и Пеллетье с Эспиносой были ему весьма признательны.
Даже Борчмайер (он до сих пор некоторым образом побаивался тандема испанца и француза), даже он заметил что-то новое в переписке, которую поддерживал с ними обоими: какие-то туманные намеки, чуть заметные поправки, легчайшие сомнения и прямо-таки поток красноречия, когда о них заходил разговор… чувствовалось, с некогда общей методологией что-то произошло.
Затем случилась Ассамблея германистов в Берлине, конференция по проблемам немецкой литературы ХХ века в Штутгарте, симпозиум по вопросам немецкой литературы в Гамбурге и конференция «Будущее немецкой литературы» в Майнце. На ассамблею в Берлине прибыли Нортон, Морини, Пеллетье и Эспиноса, но по ряду причин они сумели побыть вчетвером только один раз, во время завтрака, причем вокруг них сидели другие германисты, храбро ввязавшиеся в схватку с маслом и мармеладом. На конференцию приехали Пеллетье, Эспиноса и Нортон, и Пеллетье удалось поговорить с Нортон наедине (пока Эспиноса обсуждал научные вопросы со Шварцем); когда наступила очередь Эспиносы для разговоров с Нортон, Пеллетье тактично отошел побеседовать с Дитером Хеллфилдом.
В этот раз Нортон поняла, что ее друзья не хотят общаться друг с другом, да что там, они и видеться не очень-то желают, и это произвело на нее крайне тяжелое впечатление – ведь она некоторым образом чувствовала себя виноватой в том, что друзья отдалились друг от друга.
На симпозиум приехали только Эспиноса и Морини, и уж они-то постарались не скучать, а еще, пользуясь тем, что находятся в Гамбурге, отправились с визитом в издательство Бубис и застали там Шнелля, но не госпожу Бубис, которой купили букет роз, – та уехала по делам в Москву. Вот ведь женщина, сказал им Шнелль, – непонятно, откуда в ней берется такая энергия. И, довольный, рассмеялся, да так, что Эспиноса и Морини сочли его веселье чрезмерным. Перед уходом они вручили букет роз Шнеллю.