Вода в решете. Апокриф колдуньи (страница 3)

Страница 3

Ответствую, что именно там, на площади перед замком, комедианты разбили свои шатры, крытые синим полотном с нашитыми звездами, которые смеялись, выставляя языки, морщили щеки и, казалось, подмигивали деревенским детям, когда мы жадно подглядывали за ними, распластавшись, как змеи, на каменистых пригорках. Я помню, что там было большое солнце с лучами из золотистых шнурков, что само по себе было святотатством, а в довершение ко всему прямо под кругом из золотистой материи стояла женщина с нечестиво открытой головой, так что ветер развевал ее волосы, создавая рыжий нимб. Она высмотрела нас издали и помахала рукой, затем открыла рот и выпустила из него клубок огня. Именно так и было, пламя вырвалось из ее нутра, словно она была демоном; женщина схватила его голой рукой, как яблоко или комок земли, и слепила в шарик. Она перебрасывала огненный шар из руки в руку, не чувствуя ни малейшей боли и создавая племенем светящееся кольцо, а мы трепетали от восторженного ужаса, боясь, что, если она дунет на нас, мы все окажемся в огне. Но комедиантка только рассмеялась, и пламя погасло так же внезапно, как и появилось.

Я уверяю, что ничего более не случилось, мы же, детвора из деревни Киноварь, маленькие козьи пастухи и пастушки и дети бедняков, отданные в услужение, разлетелись в ужасе, как воробьиная стайка, уверенные, что старейшины сейчас проклянут рыжую безбожницу, а пристав пришлет стражу, после чего ей свяжут руки и приведут на край Ла Гола, где грехи, словно железные цепи, утянут ее в глубь Интестини. Много раз мы наблюдали, как осужденные переступали эту пропасть с сохранявшейся на лице надеждой, что воздух застынет под ними, обернувшись чудесной прозрачной гладью, но тут же каменная щель, гремя осыпающимся гравием и камнями, счищала с них кожу и мягкое мясо, словно яичную скорлупу. Помню, я подумала тогда, что эта рыжеволосая огненная женщина будет кричать громче других, ибо в ее облике и движениях не было ни капли той сдержанности, которую пытались воспитать в себе жены вермилиан. Ничего страшного, однако, не случилось, и по мере того, как солнце поднималось все выше и выше, лагерь комедиантов обрастал все новыми полотнами шатров, лентами, хоругвями и канатами, закинутыми на деревья и зубцы замка. Наконец волна ярких красок полностью покрыла траву и камни на площади, и даже мы, дети, почувствовали, что эта пестрота замарает всех нас.

Ответствую, что мать вернулась в тот вечер раньше обычного и перемещалась по комнате с какой-то горячечной неловкостью. Она разбила молочный кувшин, уже пострадавший и скрепленный проволокой прошлой зимой. Я разрыдалась, потому что мне нравилась его потрескавшаяся синяя глазурь, и тогда мать чмокнула меня в щеку и приказала молчать, после чего снова начала суетиться, бормоча что-то себе под нос. Нет, я не помню слов, потому что весь день от рассвета прошел у меня в домашних хлопотах. Я уже достигла, синьор, того возраста, когда дети помогают семье: я носила воду из колодца, варила пищу, полола репу и бобы, присматривала за курами и утками. Поверьте, я была хорошим ребенком, скромной маленькой просветленной со светлыми волосами, сплетенными в косу и спрятанными под платок. Все вам это охотно подтвердят, с коровьим удивлением кивая головами: «Как же странно порой нас меняет жизнь, впрочем, что еще можно было ожидать от дочери самой распутной блудницы в деревне; ведь даже одна паршивая свинья способна заразить весь свинарник, а эта развратница сделала семейное подворье рассадником греха, что не могло пройти бесследно». Да, синьор, слухи о грехах моей матери в летних кухнях, птичниках и на задворках кружили постоянно, только я по-прежнему ничего об этом не знала, когда бегала с заквашенным тестом к соседкам, потому что собственной печи у нас не было, взбивала масло и варила сыры, потому что мои братья были слишком малы, чтобы помогать мне, и могли только собрать хворост или вместе с другими следить за козами на пастбище. Остальная работа ложилась на меня, и под вечер я валилась с ног от усталости, как те ваши замученные святые на картинах, опускающиеся в вечный сон, закованные в жесткие складки сукна, когда палачи ведут их на казнь.

Признаюсь, что сначала я не поверила, когда мать пообещала показать нам дракона; я боялась, что стала жертвой жестокой шутки, ведь была она колкой, словно чертополох, растущий на пути к водопою, и случалось, вымещая на мне тяготы своей жизни, она хлестала меня жестокими словами, упрекала за неловкость, беспомощность и подлый характер, не проявляла ко мне ни малейшей нежности. Меня удивило, что она собралась с наступлением темноты выйти за ворота деревни, но я ничего не сказала, мне так сильно захотелось увидеть дракона, который развевался на флаге над лагерем комедиантов, раздуваясь и выгибаясь огромным крылатым монстром о шести ногах и трех львиных пастях. Нет, синьор, прежде я никогда не встречала дракона, но знала, как он должен выглядеть. Это нам объяснил большой Ведасто, который бегал с поручениями от пристава. «Мой отец был благородным синьором, – он говорил, – с графским драконом на гербе; осенью он вернется, чтобы забрать своего первородного отпрыска и наследника; да, пристав уже получил об этом письмо, запечатанное в красный пергамент». Конечно, мы слушали его затаив дыхание, хотя мать Ведасто была простой потаскушкой, одной из работниц, что весной шляются по холмам в поисках легкого заработка на сенокосах и при окоте овец; она отдалась кому-то из стражи, а потом бросила ребенка в плетеной корзине под стеной замка и убежала прочь. Но что ж, мечты бастардов похожи, поэтому мы не высмеивали Ведасто с его воображаемым отцом и драконьим гербом. Впрочем, в тот день мы все погрузились в рыцарские мечты, которые нам безбожно навеяли драконьи хоругви и изображения на шатрах. Даже первородные вермилиане и богобоязненные сыны мастеров, которые не смели украдкой ходить на площадь перед замком, дабы смрад комедиантских трюков не осквернил их, думали только о представлении, что должно было начаться в сумерках, и всем сердцем ненавидели нас, маленьких бастардов, воров и нищих, которые целыми днями свободно шатались по холмам и заглядывали во все уголки замка.

Я еще раз объясняю, что все это случилось много лет назад, до того, как ослабли вервии наших законов, когда чужаков не пускали в деревни просветленных. Изредка только забредал какой-нибудь странствующий купец, котельщик, изготовитель сит для просеивания муки или продавец иголок, но все они должны были оставлять свой товар под за´мком, делая вид, что заманивают людей пристава, а не богобоязненных женщин просветленных. Перед наступлением сумерек они упаковывали тюки и спешно уезжали, так как было известно, что ни один чужак не может укладываться спать ближе двух верст от Интестини. Именно так и было записано в договоре, заключенном между графом Бональдо и просветленными, – «укладываться спать». Поэтому, когда старейшины явились к приставу с просьбой удалить комедиантов со святой земли, тот ответил им насмешливо, что никто из фигляров этой ночью не сомкнет глаз, и старейшинам деревни пришлось удалиться несолоно хлебавши, волоча за спиной тяжелый мешок чужого бесстыдства, куда с мрачным удовлетворением они накидали кощунственные возгласы жонглеров и бродячих перекупщиков, нескромность и гордыню графа Дезидерио, пророчества странствующих проповедников и самого патриарха в его позолоченной скорлупе безбожия, а теперь с отвращением добавили и это последнее оскорбление пристава, которое, конечно, было подготовлено не без ведома графа и затем только, чтобы унизить их, но сами понимаете, чего еще им оставалось ожидать от детей бесчестья?

И да, раз вы об этом спрашиваете, ответствую, что у моей матери в тот день были свежие пятна вермилиона на пальцах, но не стоит усматривать в этом ничего необычного. Мулы спотыкаются на горной тропе, и комья вываливаются из корзин, и долгом матери было собрать их, чтобы ни капельки драконьей крови не ушло в землю, из которой ее с таким трудом извлекли. Кроме того, синьор, не верьте этой жирной распутнице Мафальде, когда она говорит, что мать тайно выносила самородки киновари, чтобы оплачивать ими удовольствия у одного негодяя из числа рапинатори – так мы называем разбойников, орудующих в наших горах. Когда вы лучше познакомитесь с Мафальдой, вы сами скоро поймете, что ненависть часто ходит рука об руку с глупостью, потому что в те времена лишь серые лисы гнездились в гротах Ла Вольпе[6], а моя мать не относилась к женщинам, бегающим по ночам к ухажерам. Впрочем, даже если бы двигали ею похоть или жажда наживы, не позарилась бы она на босоногого бродягу или разбойника в потертом на спине кафтане, а увлеклась бы канатчиком Бирино, что обслуживал самый большой коловорот; и я помню – хотя, наверное, сегодня он предпочел бы забыть об этом, – что незадолго до рождения моих братьев он приносил ей иногда пойманного в силки зайца или форель из ручья. И я клянусь всеми святыми, она бы выбрала какого-нибудь уважаемого шахтера, который превратил бы ее в честную женщину, и ей не пришлось бы больше спускаться в Интестини, не носила бы она на себе пропахшую мулами рубаху, а дети из поселка не кидали бы в нее куски навоза, когда вечером она вела животных в загон. У нас был бы собственный дом с хлебной печью, сундуками для приданого и погребом, где висели бы сыры и куски копченого сала, а зимой, в праздник Нового света, муж вручал бы ей золотую монету в знак веры и обещания неисчерпаемой радости, что ждет нас после слияния со светом.

Подтверждаю, синьор, что я все время бегала за канатчиком Бирино, как мул за морковкой, веря, что он заберет нас в свой дом, пока моя мать не начала прятать свой новый грех под юбкой, а так как осень в тот год выдалась особенно холодной, долгое время никто не догадывался, что она носит под ней. Наконец однажды она не пошла за мулами, а слегла в хлеву, где мы держали коз и кур, принялась выть и стонать на соломе. Я разрыдалась от страха, что она умрет и оставит меня совсем одну, но мать сухо, как всегда, велела мне уйти. В конце концов ей все же потребовалась моя помощь, когда ребенок выпал у нее из живота и она не смогла поднять его сама и перерезать пуповину. Да, так мне пришлось привести в мир своего брата. Не верьте поэтому негодникам, которые напоют вам, будто бы он не был отсюда родом, что якобы его выкрали из колыбели и спрятали в нашей деревне, потому что он на самом деле внук графа Дезидерио; дескать, король Эфраим потребовал выдать ему ребенка, а мамка подменила его на сосунка прачки, купленного за четыре серебряных талера, истинного же наследника принесла к нам, в Интестини, где никому не придет в голову искать его, а маленького бастарда тем временем по приказу Эфраима утопили в мешке как кота. Честно говоря, рассказывают и другие истории, но, поверьте, кем бы ни стал позже мой брат Вироне, в самом начале он был только скользким от пленки, крови и слизи куском мяса, которого мать – не без труда – вытолкнула из своего чрева, успешно распугав всех честных поклонников.

Такова правда, изреченная под присягой женщиной, именуемой Ла Веккья, и зачитанная ей в присутствии трех свидетелей. Оная подтвердила соответствие изложенного ее собственным словам, а также заявила, что не укрыла и не умалила ничего в своем рассказе, дабы обелить себя в наших глазах.

Записано доктором Аббандонато ди Сан-Челесте, епископом сего трибунала, засвидетельствовано его собственной рукой.

III

В деревне Чинабро в приходе Сангреале, в священном зале трибунала, утром в пятницу, пятнадцатого дня мая, в праздник Святой Бенедикты, мученицы, покровительницы убогих дев, инквизитор, доктор Аббандонато ди Сан-Челесте в присутствии инквизиторов Унги ди Варано и Сарто ди Серафиоре, а также свидетелей: падре Фелипе, пресвитера церкви упомянутого прихода, и падре Леоне, исповедника и духовного наставника Его Сиятельства наместника, а также падре Лапо, проповедника оного наместника, людей благочестивых и сведущих в законах, будучи участником предшествующих слушаний, приказал привести названную Ла Веккья к ним снова, что и было исполнено.

[6] La volpe (итал.) – лиса.