По степи шагал верблюд (страница 10)
* * *
Доктор Селезнев принадлежал к апологетам модного атеизма, иначе он разглядел бы проявление Божьей воли в регулярном гостевании невезучего китайца в новоникольском лазарете. Снова легкие шаги Глафиры зачастили из княжеских хором по хрусткому рождественскому снегу, снова среди бреда лежачих больных слышались китайские слова с непривычными для русского уха скачущими интонациями.
– Какой смельчак Федька‐то! – уважительно хвалила раненого приходящая помощница доктора бабка Степанида. – Не испужался на шатуна‐то… И на что только рассчитывал?
– А знаешь, баб Стеша, – вмешался в разговор Карп, чубатый крепыш с открытым лицом, на котором выступили симметричные свеколки здорового румянца, – иногда так бывает, что не до расчетов. Просто нельзя стоять в стороне или показывать пятки. Не по‐людски, да и не по‐божески.
– Да, случается, – сухо кивнул Селезнев, – но такой поступок в высшей степени нерационален.
Карп приходился родным братом Глафире и по ее поручению забежал проведать не пришедшего в себя Федора. Он обитал в городе, но в отличие от непутевого Сеньки действительно работал на заводе, а в Новоникольское наведался вместе с рождественскими бубенцами с гостинцами для матери и сестрицы. Суровая складка над бровями не больно гармонировала с беззаботной улыбкой, но, возможно, эта белозубая сердечность появлялась на лице только на улицах родного селения, там, где деревья и тропинки полнились детскими воспоминаниями.
– Вы, господин лекарь, твердите что хотите, но Федьку на ноги поставьте, – поднимаясь, проговорил он.
– Это уже становится цикличным, – хмыкнул Селезнев, – не успеваю его подлатать, как он снова ко мне на постой просится.
– Ничего, ничего, хороший хлопчик, полезный. Ну прощайте, низкий поклон от матушки моей Аксиньи Степановны да от Глафиры Матвеевны. Будьте здоровы и с праздничком.
После ухода Карпа бабка Степанида оживилась, застучала мисками и ложками, несколько раз уронила швабру, наводя блеск в палатах.
– Вы спешите куда‐то, Степанида Андреевна? – полюбопытствовал Селезнев.
– Спешу. Чую, Федька скоро в себя придет, хочу готовой быть.
– Что значит «чуете»?
– Загадала я: коли… – Она посмотрела на Селезнева и осеклась: с постели, на которой разметался истерзанный медведем Федор, раздался вполне членораздельный вопрос:
– Кто это?
– Фаня! Ты мой хороший! Феденька! – Баба Стеша запричитала и кинулась к больному с распростертыми объятиями.
Селезнев подошел к кровати и, довольно улыбаясь, произнес:
– Вы снова доказали, дорогой Фан, что жизнь поддерживается не крепостью сложения, а силой духа. Добро пожаловать в мое привычное царство.
– Кто приходил? Музщина. – Больной очнулся, но вовсе не был склонен философствовать, его тревожили насущные вопросы.
– Это Карп Матвеич, брат вашей добровольной сиделки Глафиры. Она сегодня на службе, послала братца.
– Хо[37], – полушепотом выдохнул больной и закрыл глаза.
– Побольше питья, к вечеру стану делать перевязку. – Доктор кивнул бабе Стеше и вышел из палаты в прекрасном настроении. Да, Селезнев не любил, когда пациенты умирали, поэтому лечил их не за страх, а за совесть.
История бывшего Чжоу Фана, а ныне Федора без фамилии облетела окрестные села и даже добралась до города. Когда два ревущих белугой мальца притащили на санках из леса вместо елки полутруп своего заломанного заступника, да еще и рассказали, что убили настоящего мишку-шатуна, им никто не поверил. Мужики гурьбой кинулись на место происшествия и действительно обнаружили свежую тушу. Подранок к тому времени уже истек кровью и заледенел, ощерив пасть в смертном оскале. Зверь попался некрупный, наверное больной, потому и проснулся некстати. Но его злой мощи с лихвой хватило бы на двух огольцов, да и на китайца. Пока Топтыгин истекал кровью, он серьезно навредил охотнику, смял, сломал ребра, продавил грудь, впечатал в бревно.
– Молодец Федька, шею берег, – уважительно кивали одни мужики.
– Да нет, это мишка неуч попался, он не понял, что перед им человек. Люди‐то вон какие, белолицы, желтоволосы, широкоглазы, а тут, глянь-кась, китаец. Вот Михайло Потапыч удивился и забыл, каково воевать надо, – смеялись в ответ другие.
И даже пацанята, что, выпучив глаза, неумело стреляли по спекшемуся комку человека и медведя, нисколько не обижались, что все заслуги по их спасению достались на долю Федора, а они только оплеух огребли за то, что далеко ушли и едва живы вернулись. Колька и Гринька преданно посещали лазарет и умоляли доброго дяденьку доктора спасти жизнь дяденьки китаезы, который из‐за них пострадал.
Два месяца жители Новоникольского всем селом молились о здравии иноверца. Как оказалось, конфессиональные различия на небесах большой роли не играли, поэтому высшая сила присудила Федору исцеление.
К весне раненый подлатался, зарос новой нежно-розовой кожей, начал неуверенно ходить, распрямляя затекшие плечи и заполняя пустые полу-издохшие сухожилия током живительной крови. Рядом с ним всегда суетились Колька с Гринькой, не на шутку сдружившиеся с косноязычным спасителем.
– Дядь Федь, ты в ентом годе у князьев огород сажать будешь? – лопотал беззубый Колька, заботливо расстилая вышитую салфетку и раскладывая на ней материну выпечку – обязательное подношение бессемейному за спасение отпрыска.
– Как работать? Не могу. – Федор с досадой разводил руками и показывал на несгибающееся колено.
– Ниче, дядь Федь, ты будешь показывать, а мы с Гринькой лопатами шурудить. – Детскому энтузиазму могли позавидовать строители Великой Китайской стены.
В начале мая он переехал в облюбованную комнатушку в княжеском флигеле, возобновил занятия китайским с непоседливой княжной Дарьей Львовной, снова взялся за деревяшки, к лету начал выходить в сад, пестовать свой волшебный мирок, окучивать грядки и подстригать замысловатыми зигзагами расшалившиеся кусты. К лету все жизненные функции в непоборимом организме бывшего подданного Поднебесной империи пришли в соответствие с медицинскими справочниками, но Федор не радовался третьему рождению. Чем больше времени проходило с того злополучного дня, когда его оклеветал бездушный Сабыргазы, тем меньше надежды на оправдание и искупление.
В те минуты, когда Федор беспристрастно заглядывал в собственные планы и мечты, он признавался, что не желал бы иной судьбы, кроме тихой жизни в Новоникольском, каждодневных простых хлопот, шепелявого щебета непременных Кольки и Гриньки под локтем, цветущих азалий и гладиолусов, которым не нарадуется добрая Елизавета Николаевна. И чтобы рядом порхала вездесущим призраком Глафира, ее духи, ее улыбка, ее пирожки с гусиной печенкой, аккуратно доставляемые по понедельникам. Но ведь она рано или поздно выйдет за своего Семена, а значит, запрется с ним в отдельной избе. Вообще‐то страдалец мог бы серьезно помешать их счастью, раскрой он рот по поводу коротышки Егора и его прохиндейских делишек с караванщиками. Но тогда пострадает и его Солнце, его Саоцин-нян[38], будет плакать, тайком утирать раскрасневшийся носик, расплескивать грусть из огромных серо-голубых озер, а главное – возненавидит своего верного лопоухого рыцаря. Так не годится. А пожаловаться властям на Егора и не затронуть Семена не получится.
Как назло, счастливый жених, наведываясь в село, будто нарочно проверял Федора на прочность: то передразнивал его смешные слова без окончаний и все время выбирал обидные, про физиологию, то подкарауливал у ворот и начинал расспрашивать, куражась, нравятся ли китайцу русские девки да не надумал ли тот жениться.
– Глянь-кась, Федька, какие сиськи у Машки вымахали, торчат, что твоя гора Гималай. Вот ты бы в них зарылся с головой, и никто бы не нашел – ни медведь, ни караван-баши.
– Мы так не говорить про женщина. – Федор против воли краснел и с трудом сохранял улыбку на лице, которая, по его понятиям, являлась неотъемлемым атрибутом хорошего воспитания.
– А че не говорить‐то? Сразу к делу приступаете? И то верно. А как оно у вас заведено? До свадьбы можно?
– Я не понимать, извините. – Оскорбленный китаец уходил с гордо поднятой головой, хотя смысл намеков, подчеркнутый сальной улыбочкой и недвусмысленными жестами, не оставался для него загадкой.
Если рядом случалась Глафира, Семен Федора не задирал, проходил мимо, гордо подняв красивую голову. Многое в его поведении подсказывало, что он догадывался о неравнодушии княжеского садовника к своей невесте: или хозяйская походка вразвалочку – мол, любуйся, какова моя краля, или повелительный взгляд, которым он оглаживал гибкую спину зазнобушки, или пренебрежительная усмешка в сторону несчастного свидетеля своего баснословного незаслуженного везения.
Но Семен в Новоникольском появлялся наездами, все время промышлял где‐то, а Федор с Глафирой снова каждый день проводили бок о бок. Она в гостиную – он бежит с новой метелкой, она на двор трясти перины – он подставляет едва зажившее плечо. И чаевничали вместе, и в лазарет таскали тяжелые корзинки, куда Елизавета Николаевна умудрялась напихать всякой всячины для больных и немощных, и на лавочке сидели под поспевающими сливами, любовались закатами и неспешно, трудно беседовали о смысле жизни.
– Я хотеть честный, чтобы не больно умирать. Так плавильно? – спрашивал Федор.
– Не совсем, – серебряным колокольчиком разливалась Глафира. – Правильно будет: я хочу быть честным, чтобы… чтобы не стыдно было жить.
Федор повторил. А в конце добавил с вопросительной интонацией:
– Не стыдно перед люди?
– Перед людьми. А еще лучше – перед миром.
– Чтобы не стыдно было жить перед миром.
Глафира рассмеялась:
– Феденька, так не надо говорить. Давай про что‐нибудь попроще. Вот про капусту, например.
– Я не хочу жить как капуста, а хочу как роза. Так хорошо?
Глафира снова рассмеялась:
– Правильно, но ты лучше так все равно не говори. Ладно?
Федор удивленно приподнял брови, отчего его глаза стали как две черносливинки, отсвечивающие глянцевой спелостью. Он так и не понял, какая именно ошибка крылась во фразе, но раз Глафира утверждала, то, разумеется, ее лопоухий рыцарь не станет так выражаться. Над головами последний солнечный луч прощально подмигнул утомленной жаром черепице, рассыпав слюдяные капельки по цветочным горшкам, выставленным подышать на широкую террасу. Речка окрасилась сначала всеми цветами радости, потом тревоги и наконец уснула в сизо-серой колыбели.
– Мне пора домой, Федя.
– Я можно довожать?
– Что делать?
– Ходить вместе, чтобы ты не страшно. – Находчивый китаец научился быстро подбирать фразы и менять в них слова.
– Можно. Но зачем? Я всю жизнь хожу туда-сюда и никого не боюсь.
– Я хочу побольше говорить с тобой.
– Ну пойдем поговорим. – Глафира не позволила бы другому парню провожать себя вдоль поселка: не к лицу незамужней, но Федя – он не все, он родной, приблудившийся, выхоженный, ему можно. Да никто и не подумает дурного. Все жители села умиляются, глядя на китайского приемыша, как окрестил его за глаза меткий люд.
Улица побулькивала разными приятными хлопотами: хозяйки варили варенье из малины и ранних яблок, кричали на детей, доили коров, мужики рубили дрова, топили бани, жизнь лилась из открытых настежь окон и смешивалась с ароматом самосада и поспевающих груш.
– Мне тоже надо варенье варить, поспешу. – Глафира все‐таки застеснялась чужих глаз, ощупывающих ее в паре с китайским проводником, и заспешила домой.
– Я могу помогать.
– Не надо.
– Я хочу помогать.
– Не надо, Феденька, завтра увидимся и поговорим. – Она быстро повернулась и побежала, а Федор остался один посреди улицы, где у каждого находилось дело, дом, хозяйство, кроме него одного. Он понуро поплелся назад к княжескому особняку и до ночи яростно полол и вскапывал непослушные грядки.