Музей «Калифорния» (страница 4)
Плоть стала легкой, словно она извлекла то единственное семя, которое меня превращало во что-то по-настоящему твердое и тяжелое. Помню, как единственной сухой материей остался центр в голове, третий глаз-камень. Я жалко простонал и упал на подушки. Она что, сделала это со мной во второй раз? Мы снова сидим и читаем друг другу рассказы. Есть какая-то томительная интимность в этом, какая-то детская незащищенность. Вдруг стройность памяти подводит, я теряю ее конструкцию, попадаю в ловушку сомнений. Я маленький, я – ребенок; вижу себя возвратившимся в детскую комнату, на тридцать лет обратно, со мной рядом призрак моей никогда не пришедшей сестренки, и мне совершенно не хочется притрагиваться, вот так, грубо, по-мужски, к своей сестренке. Нет, мы будем играть и слушать Моцарта.
Она говорит: «Нет ничего лучше, чем первый раз под грибами слушать Моцарта. Я тебе даже завидую». All the way she’s telling me she was jealous…
Конечно, на почве зависти и теперешнее убийство, разложенное передо мной в краю безнадеги, где нет маяка, куда можно устремиться, на почве зависти. Я, честно говоря, не верю в другие мотивы. Напротив меня очередной психопат, буравим его глазами. Напарник-полячок Дамиан стоит, сложив руки на груди, а я сижу. Мои плечи опущены, спина сгорблена. Я совершенно не похож на уверенного в себе, способного к броску, способного к убийству. Скорее психопат напротив полон сил и энергии. Нас поменяли местами? Кто кого допрашивает?.. Из комнаты выйдет только один. Дамиан худой и стройный, спина его пряма, а вот голова чуть опущена, как будто тонко вытянутая шея не может удержать ее, в синих глазах полыхает гнев, желание.
Нет, я веду скрупулезный дневник с тех пор, как мы познакомились. Приступами Дамиан вполз в мою жизнь, и я понял, что забываю о периодах, когда его не было, поэтому надо записать. «День первый. Я еще не знаю, что это день первый, я пишу на пятый день, по памяти. Сигнал, что приступу быть, появился с пятницы на субботу…», ну и так далее. Это мой тридцать седьмой очный допрос и семьдесят третий день в дневнике. Через пару месяцев мы станем, как конченые дебилы, сидеть в намордниках и пытаться по глазам угадать мимику подозреваемого. Все преступники станут уходить от наказания, потому что без чтения лица я не вижу ничего. Но пока угроза только бренчит холодными бубенцами, тянется чертов январь-янтарь – месяц, когда расколола и сожгла мое сердце Ведьма, когда отдрочила без любви и признала его не заслуживающим дальнейшего интереса – и я читаю по лицу безошибочно: убийца.
Только вот он не наш убийца. Слева усаживается другой псих. Белый как лист бумаги, в белой тесно застегнутой до верхней пуговки рубашке (кто в чертовой Южной Калифорнии носит такие, кроме них?) белый адвокат. Говорит: давайте закругляться, лето не заканчивается, у меня серф-борд готов, скоро закат – дни нынче особенно коротки, – я хочу ловить волну, а не вот это все. Лето не покинет этой комнаты, пока мы не решим, мистер. Я бы мог быть таким, как он, почему нет? Я всеми силами гребу ради этого, разве что мелирование не сделал. Он сдавленно бормочет, будто у него трубка или член в трахее: «Мой клиент находился на верфи, на своей ночной смене, есть шесть свидетелей, способных это подтвердить, это не ваш парень, ребята, вы, как всегда, объебались». Я киваю, но продолжаю буравить чернодушного взглядом. Он точно убивал, я вижу в его глазах. Он убивал меня. Не в этой, конечно, жизни, но однажды – он уже убивал меня, и сегодня могу убить его я.
Вообще-то, странно – делюсь с Дамианом во время перекура, – что полиция отказалась от своего права насиловать и пытать. Теперь я гораздо лучше понимаю коллег в России, которые пользуются слониками, бутылками и старым добрым групповым изнасилованием, чтобы уйти домой, закрыв дело. Пожалуй, если бы я знал, что силой могу прекратить любое дело, – я бы заканчивал. По умолчанию, это самое естественное, что делаешь, когда получаешь в распоряжение силу и безнаказанность. Столько дерьма тянется изо дня в день, перетекает в следующие недели, создает потом несмываемую память, стыд, невроз. Я чувствую этот тяжелый, уволакивающий ритм, который забирает меня на самое дно. Чем ниже, тем лучше – теперь уже перестало казаться по-другому. И кажется, что если бы хоть одну проблему решить силой, плетью, выстрелом – например, проблему сраного маньяка, в белоснежной одежде, с белоснежными зубами, с белоснежной кожей, с черной как сажа душой…
Все бы наладилось. Мы с Дамианчиком бродим по верфи. Где все чертовы люди? Стоят неподвижно гигантские хитиновые панцири кораблей, отсоединенные от внутренностей. Помню, как меня спросили тогда, тоже был январь: «Ты что, был attorney в России?» – «Ну да». – «И ты хочешь пойти работать на верфь? Хочешь заниматься сваркой?.. Знаешь, это очень тяжелая работа, физическая работа». Короче, они ни черта не понимают в американской мечте, и меня не наняли варить швы на панцирях кораблей. Иронично: теперь я иду, сверкаю своей белой рожей, по той же верфи и ищу хоть кого-то, кто тут работает. Огромная масса металла безо всякого присмотра. Где-то очень высоко, в пятидесяти метрах над нами, летят искры. Дамианчик бьет по кнопке, и мы дымим в открытом лифте. Два детектива против правил… Невероятно медленный подъем, бутон города из дымки всплывает перед нами. Мы дымим прямо в сторону таблички «курение запрещено», Америка, але, мы не отсюда. Польша и Россия против всех. О нас снимают кино – осветительные приборы светят нам в рожи, и по ним течет черный пот усталости и злобы. Ждем, чтобы кто-то нам сделал замечание, но лифт поднимается так долго, что к тому времени, как мы оказываемся на верхнем ярусе, сигареты потухли. Давно стемнело, пока мы поднимались, давно наступил рассвет…
Я выбросил в пропасть, Дамианчик педантично спрятал свою в отдельный портсигар – саркофаг для бычков, у него паранойя на тему генетических материалов. Он думает, что сумеет укрыться за вуалью невозможности, немыслимости существования призраков меж обычных людей. Искр давно нет, когда мы достигаем вершины. «Где все?! – ору. – Где все?!»
«Это был мой тридцать седьмой допрос», – зачем-то я сообщил это Дамиану. Я заканчиваю на этом. Мы не особо дружны. Если честно, мы вообще не друзья. Это главное, что я ненавижу в своей работе – надо постоянно взаимодействовать на горизонтальном уровне. Меня ведь спрашивали на одном из тестов: «Вы team player?» И я изобразил свет в глазах, искры, белые зубы: «Ya-ya, of course! Oh, I love teams. You know I used to be a boy scout. I used to be a head of patrol, I used to be seduced by my scout master… – Жуткая, леденящая дух пауза, глотаю воздух под одобрительные, ничего не вмещающие кивки… – ‘Kay, ‘kay, I’ma just kidding», – и мы хохочем как не в себя. Ой, как же это смешно. Нам в полиции разрешают смеяться над всеми этими левацкими замашками, над уравниловкой, над сезонным заигрыванием политиков с геями, черными и бомжами. И даже над доносами от постаревших наркоманов разрешают в кулачок похихикать: кто, кого, где, когда, как, при каких условиях, за что и почему лапал, или трахал, или убивал – ведь в полиции-то точно знают, что все лапают, трахаются, изменяют, пристают, засовывают, демонстрируют, будто одержимые, и копы лучше других знают, что если бы не возможность спустить гнев и ужас на кого-то живого, то половина города вообще не вылезла бы утром из постели. Другая половина и так давно не вылезает: нюхает, или курит, или пуляет в вену – наши постоянные клиенты, – а те, у кого хотя бы есть либидо… Ну, без них этот мир вообще бы не крутился.
Но я out of this shit. Я ухожу из большого желания. Ведьма мне все показала. Всю никчемность моих попыток. Нет, я натурально проклят, и мой путь – это дорога в тени. Сумерки приближаются. Дамианчик, это был наш последний допрос, я хочу счистить с себя, соскоблить все это дерьмо, вернуться домой чистым, чтобы лето закончилось хочу и чтобы грянул мороз, я хочу замерзнуть и простудиться на чертовом, бесславном русском морозе. Мы опросили пять свидетелей: все укурки, как на подбор, точь-в‐точь как сам подозреваемый, и все, потупив красные глаза, сказали, что он работал на верфи. Шестого не нашли, а написали, что нашли. Дамиан сказал, что не поедет сюда. Чтобы укурок не расслаблялся, мы не поехали в участок, пусть посидит еще ночь в клетке.
«Он точно убийца», – бормочу, но Дамиан курит безразлично. Плевать ему, у него какая-то своя чернота. Правда, он уже на правильном направлении, он возвращается к свету. Послезавтра мне ехать на север. «Чем займешься, пока будешь один?» – я спросил его, как будто мы муж и муж. «I’ll do something else», – пробормотал Дамиан.
Меня что-то заводило даже в наших отношениях: как будто он постоянно норовил меня отталкивать.
Мне казалось, что в этом есть подозрительная, будоражащая драма, как если бы он хотел меня, но полностью исключил такую возможность и томился, как томятся миллиарды возможностей в этой сыгранной нами реальности… Зачем все это? Бедного Дамианчика завтра без меня подстрелят. Непонятно, за что, но будто бывает смерть «за что-то». Пока я буду гулять, чуть ли не под ручку, с психом и раскручивать совершенно другую историю, – бедный мой белоснежный Дамиан будет плакать, и стонать, и истекать кровью.
К счастью, в этом море крови он не пропадет. В другой реальности, с другим напарником, любовником, другим днем и часом, – умер бы, а в нашей, серой и тоскливой, живущей под надзором дьявола, – он только очень долго плачет и истекает. Утро я провел у его койки. Нашего психа отловлю, это дело чести теперь, это дело – живое, как книга. «Книгой» называют теперь все что угодно, книга – это перешеек в песочных часах, место перетекания космоса в космос, в хорошей книге не может не найтись демона-черта.
Он проник в меня еще так давно, когда я понятия не имел, сколько в нем темного притяжения. Люблю эту аналогию: узнавание объектов по косвенным воздействиям на них иных сил; мы выясняем, что есть где-то планета, или звезда, или прогалина в космосе, за счет воздействующих на видимую материю искажающих сил. Но и с людьми так же: на целое созвездие моих друзей оказал влияние тайный образ, тайный дух, и я должен был скинуть и забыть этот дух, но я окроплен кровью.
Ну а пока я мчался: как и в большинстве своих дней – через долины невежества, в слепом самодовольстве. Видимость была отличной, солнечный день, но я ничего не видел, и очень бедная земля была справа-слева, отполированная и выглаженная ветром. Я тщетно ехал на восток, в пустоту человеческую. Есть там люди, но не мои, я оставил своих людей, чтобы проникнуть в край чуждых. Целую жизнь следует готовиться к подобному странствию, а я собрал рюкзак за половину утра. Исчезли подлинные путешественники, нет уже пустот и неведомых краев. Мы знаем все, что будет. Нет тайны: все написано, мы знаем, что нас ждет, можно по гугл-улицам прогуляться и посмотреть то же самое, что завтра увидишь своими глазами. Выходить из комнаты нет даже символического резона. Смысл есть только в сидении дома и молитве.
«Ты вор?» – переспросила Попутчица. У нее интересное было свойство – у той, которая наведет меня на нашего парня, – умение спросить заинтересованно, но не интересоваться сердцем. Мы мчались, это так странно, в пустынной октябрьской пустоши, я гнал свою лошадку ради нее. Между Калифорнией и Аризоной лежит земля Сонора, формально она принадлежит обоим штатам, но это обморочная пустота, не нужная никому, через нее вьются под ослепительным небом раскаленные гусеницы товарных поездов и пара скудных дорог, по одной из которых летит и моя машинка, сминая обочины в однообразные рисунки на полях страниц. Было это в то утро, когда я проснулся мужчиной и не стало причин спрашивать «кто я?», «где я?». Таких дней за всю жизнь было сколько? – Полдюжины? Меньше?..