Моя борьба. Книга пятая. Надежды (страница 23)

Страница 23

Я ожидал, что вернуться в квартиру будет приятно, но там еще не выветрился запах вымытого пола и свежего белья, напомнивший мне о планах, которые я строил на ту ночь, о мечтах проснуться там утром рядом с Ингвиль, и меня накрыла новая волна отчаянья и злости на самого себя, к тому же во мне всколыхнулись чувства, связанные с академией. Пишущая машинка, книги, пакет с блокнотом, ручки, да и даже одежда, в которой я ходил на учебу, – все они наполняли меня тоской и безнадегой. Как там Ула сказал? Костерок из книг? Я прекрасно понимал, зачем это нужно: взять все, что тебе не нравится и от чего хочешь избавиться, все мерзости этой жизни, кинуть их в костер и начать жить по новой.

Какая дивная мысль. Вытащить всю одежду, книги и пластинки в парк, сложить их на траве в кучу, туда же – кровать, письменный стол, пишущую машинку, дневники и все долбаные накопившиеся у меня письма, да, все, в чем прячется хоть намек на воспоминания, – в костер. О, эти языки пламени – вот они лижут темное ночное небо, вот в окнах появляются лица жильцов; что происходит? Ну да, это молодой сосед очищает свою жизнь, хочет начать все сначала, он прав, я тоже так хочу.

И внезапно зажигается костер за костром, весь Берген сегодня ночью объят пламенем, а сверху летают вертолеты с телеоператорами, сегодня ночью Берген в огне, надрывно говорят в камеру репортеры – что же происходит, такое впечатление, будто люди сами это устроили?

Я сел за письменный стол, на стул, диван с кроватью слишком мягкий, хотелось чего-то пожестче. Свернув самокрутку, я закурил, но она вышла неровная и бугристая, и после нескольких затяжек я затушил ее, у меня же пачка сигарет в куртке осталась, правда же, ну да, вот так-то лучше, и затем, разглядывая столешницу, попытался оценить ситуацию разумно и объективно. Академия писательского мастерства – да, там я потерпел поражение, но, во-первых, настолько ли это страшно, что я не смогу больше писать стихи? Нет. Во-вторых, навсегда ли это? Я же могу научиться, я вырасту за этот год? Ну да, разумеется. А чтобы научиться, надо быть открытым и, что важно, не бояться делать ошибки. Ингвиль – с ней я облажался, сперва молчал, а потом начал приставать к ней, чересчур нахраписто и нагло. Иначе говоря, я вел себя нечутко, не задумываясь о том, чего хочется ей. Ладно, я думал не о ней, а о собственных чувствах. Но во-первых, я напился, такое случается, с кем не бывает. Во-вторых, если она ко мне неравнодушна, вряд ли я все испортил? Если она ко мне неравнодушна, то войдет в мое положение и с пониманием отнесется к тому, что вышло как вышло? К счастью, у нас было еще две встречи – первая в Фёрде, она пролетела словно сон, и вторая, в столовой, когда мы, по крайней мере, хорошо поболтали. А еще письма. Забавные, это я знал, уж точно не скучные. К тому же я учусь в Академии писательского мастерства, то есть я не как остальные студенты, я готовлюсь стать писателем, это будоражит, вызывает интерес, может, Ингвиль тоже так думает, хотя напрямую об этом она не говорила. И еще вафли у Ингве – эта наша встреча отчасти исправила случившееся ночью, поэтому теперь Ингвиль хотя бы знает, какой Ингве хороший, а раз мы братья, недалеко и до мысли, что я тоже хороший.

* * *

Около семи я пошел к Юну Улаву.

– Давно не видались! – заулыбался он. – Заходи. Проведем разбор полетов.

– Спасибо, что пришел вчера, – сказал я и вошел следом за ним в квартиру.

Он вскипятил чай, и мы сели.

– Зря я тебя вчера обругал, – сказал я, – но просить прощения мне не хочется.

Юн Улав рассмеялся.

– Отчего же? Слишком гордый?

– Я взбесился, когда ты это сказал. А за такое не извиняются.

– Это верно. – Он кивнул. – Я слишком далеко зашел. Но тебя стало как-то слишком много. Ты был как одержимый.

– Я просто перебрал.

– Вот и я тоже.

– Без обид? – спросил я.

– Без обид. Но ты и правда считаешь, что юриспруденция – это мусор?

– Конечно нет. Но мне надо было что-то сказать.

– На самом деле я и сам от юристов не в восторге, – признался он, – для меня юриспруденция – только инструмент. – Он посмотрел на меня: – Теперь ты говори, что писательство для тебя – только инструмент!

– Опять начинаешь?

Он рассмеялся.

* * *

Вернувшись домой, я лег на кровать и уставился в потолок. С Юном Улавом разобраться я могу. Тут все просто. А вот с Ингвиль все иначе, намного сложнее. Вопрос в том, что делать теперь. Что случилось, то случилось, этого уже не изменишь. Но если не оглядываться на прошлое – как мне действовать дальше? Как будет правильно?

В последние оба раза инициатива исходила от меня, это я приглашал Ингвиль к Ингве – и вчера, и сегодня. Если ей на меня не плевать, она даст это понять. Зайдет в гости, она же знает, где я живу, или напишет письмо. Решать ей. Мне больше приглашать ее нельзя: во-первых, получится навязчиво, а во-вторых, неизвестно, нужен ли я ей вообще, поэтому пускай сама подаст знак.

Если она придет, это и станет знаком.

Так тому и быть.

* * *

В понедельник после вечеринки у Ингве я не питал никаких надежд – было еще слишком рано, в тот вечер Ингвиль не станет меня искать, это я знал и тем не менее сидел и ждал. Заслышав на улице шаги, я наклонялся и смотрел в окно. Когда по лестнице кто-то поднимался, я замирал. Но это, разумеется, была не она, я лег спать, наступил новый день, полный дождя и тумана, и новый вечер тоже прошел в ожидании и надеждах. Что она придет во вторник, казалось более вероятно, к этому времени она уже все обдумает, отдалится от того, что случилось, и даст волю собственным чувствам. Шаги на улице – я бросаюсь к окну. Кто-то останавливается на лестнице – я замираю. Но она не пришла, еще слишком рано; может, завтра? Нет. Значит, в четверг? Нет. Пятница; может, она придет ко мне с бутылкой вина? Нет. В субботу я написал ей письмо, хоть и знал, что не отправлю его, сейчас ее очередь сделать первый шаг, пойти на сближение.

Вечером я услышал у Мортена музыку, в последний раз мы с ним разговаривали тогда на Хёйдене, он еще так переживал, я решил, что можно забежать к нему ненадолго, я весь день ни с кем не разговаривал и соскучился по общению. Я спустился вниз, постучался и, не дождавшись ответа, открыл дверь – я и так знал, что он дома.

Мортен стоял на коленях, протянув руки вперед. Перед ним на стуле, откинувшись на спинку и закинув ногу на ногу, сидела девушка. Мортен обернулся и уставился на меня совершенно диким взглядом, я поспешно прикрыл дверь и вернулся к себе.

Мортен зашел на следующее утро, сказал, что сделал отчаянную попытку, но она ни к чему не привела, все тщетно, девушке он не нужен. Впрочем, он пребывал в хорошем расположении духа, это было заметно, даже несмотря на его скованные движения и витиеватые фразочки, он излучал тепло, а не отчаянье.

Я подумал, что он мог бы быть героем какой-нибудь книги про Дженнингса[14], каких я немало прочел в детстве, – эдакий молодой норвежец из пятидесятых, который учится в школе-интернате.

Я рассказал ему об Ингвиль, он посоветовал поехать к ней, сесть рядом и признаться во всем.

– Скажи ей все как есть! – говорил он. – Что ты теряешь? Если она тебя любит, то, естественно, обрадуется.

– Да я же так и сделал! – сказал я.

– Но это ты по пьяни! А ты скажи на трезвую голову. На это нужна храбрость, мальчик мой. И это произведет на нее впечатление.

– Слепой дает советы глухому, – сострил я, – я-то тебя видал в действии, вчера.

Он засмеялся:

– Но я не ты. Что одним помогает, для других бесполезно. Надо нам как-нибудь в «Кристиан» выбраться. И Руне с собой возьмем. По-соседски. Что скажешь?

– У меня нет телефона, – сказал я. – Если Ингвиль захочет со мной поговорить, то, скорее всего, придет сюда. Значит, отлучаться мне нельзя.

Мортен встал.

– Естественно. Но вряд ли мир рухнет, если ты перестанешь сидеть в четырех стенах.

– Это да. И все равно обидно было бы уйти в такой момент.

– Ладно, подождем. Доброй ночи, сын мой!

– И тебе доброй ночи.

* * *

Я пошел позвонить Ингве, но его не было дома, и я вспомнил, что сегодня воскресенье, а значит, он наверняка в отеле. Я позвонил маме. Сперва мы обсудили события моей жизни, то есть то, что происходит в академии, а потом – мамины новости. Она подыскивала себе новое жилье и планировала курсы дополнительного образования при училище.

– Поскорее бы повидаться, – сказала она. – Может, вы с Ингве приедете как-нибудь на выходные в Сёрбёвог? Вы там давно уже не были. Вот и встретимся.

– Отличная мысль, – одобрил я.

– В эти выходные у меня занятия, может, через выходные?

– Посмотрю, получится ли. Надо, чтобы и Ингве тоже был свободен.

– Тогда будем считать, что договорились, а там решим.

Мысль и правда была отличная. Дом бабушки с дедушкой – совсем другой мир: он напитан детством и в каком-то отношении неизменен, потому что я редко туда езжу, и к тому же расположен на холме, откуда открывается вид на фьорд и гору с противоположной стороны, совсем рядом море, а до всего остального далеко-далеко. Будет чудесно провести несколько дней там, где никому дела нет до того, что я собой представляю или не представляю, и где всем достаточно меня такого, какой я есть.

* * *

В ту неделю мы проходили современную короткую прозу. Писком моды в ней, объяснили нам, стал точечный роман, в Норвегии он начался с «Анне» Пола-Хельге Хаугена, этот жанр занимает промежуточное положение между прозой, то есть линией, и поэзией, то есть точкой. Я прочел его – потрясающий текст, пронизанный тьмой, подобно «Фуге смерти» Пауля Целана, но у меня так не получится, вообще никаких шансов, я не знал, как пронизать текст тьмой. Даже перечитывая по одному предложению, я не мог ее ухватить, она не пряталась в каком-то конкретном месте, не наколдовывалась какими-то конкретными словами, а присутствовала повсюду, подобно тому, как в душе присутствует настроение. Оно присуще не конкретной мысли, не отдельному участку мозга и не какому-то одному органу тела, например ноге или уху, – оно во всем, но само по себе оно ничто, оно скорее оттенок, окрашивающий мысли, цветное стекло, сквозь которое смотришь на мир. В моих текстах не было ни этого оттенка, ни колдовского, гипнотизирующего настроя, в них вообще никакого настроения не было, в этом-то, думал я, и заключается проблема, причина, по которой мои тексты такие плохие и незрелые. Вопрос в том, возможно ли добиться такого оттенка, такого настроения. Стоит ли к нему стремиться, или оно либо есть, либо нет. Дома, когда я что-нибудь писал, мне казалось, что получается неплохо, но потом наступал черед разбора в академии, где каждый раз повторялось одно и то же: сперва меня вежливо хвалили, например, говоря, что текст живой, а после добавляли: он банален, полон клише и, пожалуй, неинтересен. Но больнее всего было, если его называли незрелым. Когда начался курс прозы, нам дали простенькое задание – описать один день, вернее даже, начало дня, и я написал, как юноша просыпается в съемной квартирке от того, что привозят почту, потому что спит он возле стены, на которой висят почтовые ящики, и его будит характерное дребезжание. После завтрака он выходит из дома, замечает девушку – далее следует ее описание – и идет за ней. Когда я зачитал текст, мне сделалось неуютно. Остальные по обыкновению невнятно похвалили меня, сказали, что текст хороший и что описанное легко представить, посоветовали кое-что убрать. И когда пришел черед Труде, она сказала как раз то, что, по моим ощущениям, висело в воздухе. Он такой незрелый, возмутилась она, ты послушай только: он смотрел на ее отлично вылепленную джинсовую задницу. Отлично вылепленную джинсовую задницу? Ты серьезно? Мало того что тут объект девушка, так герой еще и решил за ней пойти! Будь это отдельным исследованием, посвященным незрелости и объективации женщины, я бы и слова не сказала, но в тексте на это ничто не указывает. Его, честно говоря, и читать довольно неприятно, заключила она. Я пытался защищаться, сказал, что в ее критике есть здравое зерно, вот только текст как раз о том, о чем она толкует, и автор дистанцирован от персонажа. Разумеется, сказал я, я мог бы добавить метауровень, как, например, у Кундеры, но этого мне не хотелось, я сознательно остаюсь на одном уровне с персонажем.

– А по тому, что я прочла, этого не заметно, – сказала Труде.

– Понял, – сказал я, – возможно, это просто незаметно.

[14] Персонаж серии книг английского детского писателя Энтони Бакериджа «Дженнингс и Рекс Миллиган».