Моя борьба. Книга пятая. Надежды (страница 3)
Возле площади притормозил старый микроавтобус. С одной стороны из него выскочил полноватый, легко одетый мужчина, а с другой – полноватая, легко одетая женщина. Распахнув дверцы сзади, они принялись выгружать из автобуса ящики с цветами. Я бросил окурок на сухой асфальт, взял рюкзак и снова направился к автовокзалу, откуда позвонил папе. Тот рассердился и сказал, что приехал я не вовремя, у них маленький ребенок, поэтому гости, которые заранее не предупреждают, им не нужны. Позвони я заблаговременно – тогда другое дело. А скоро и бабушка придет, и еще один папин сослуживец. Я ответил, что все понимаю, извинился, что не предупредил раньше, и мы распрощались.
Я немного постоял с трубкой в руке, раздумывая, а после набрал номер Хильды. Она сказала, я могу пожить у нее и что она за мной сейчас приедет.
Спустя полчаса я сидел возле нее в стареньком «гольфе» с опущенными стеклами, мы удалялись от города, солнце слепило глаза. Хильда смеялась. Она сказала, что пахнет от меня отвратительно и чтобы я помылся, как только мы приедем. А потом мы расположимся в саду за домом, в теньке, и она накормит меня завтраком – судя по мне, это явно будет нелишне.
* * *
Я пробыл у Хильды три дня. За это время мама успела перевести мне немного денег, и я отправился на поезде в Берген. Поезд уходил во второй половине дня, солнце заливало поросшие лесами просторы Иннре-Агдера, по-разному претворяясь в пейзаже: вода в озерах и реках блестела, густая хвоя светилась, почва в лесу отливала красным, листья на деревьях поблескивали, тронутые ветром. И в этой игре света и цвета медленно вырастали тени. Я долго стоял возле окна хвостового вагона, разглядывая детали ландшафтов, непрерывно исчезающих, словно отбрасываемых прочь и сменяемых новыми: поток пней и коряг, скал и бурелома, ручьев и изгородей, неожиданных распаханных холмов с домиками и тракторами. Не менялись лишь рельсы, по которым мы ехали, и два солнечных отблеска на них. Удивительное явление. Отблески походили на два мячика света и будто бы не двигались, хотя поезд мчался со скоростью более ста километров в час, однако световые мячики все время находились все на том же расстоянии.
За время поездки я несколько раз возвращался к тому окну взглянуть на световые мячики. Они добавляли мне радости, делая почти счастливым, в них словно крылась надежда.
В остальное время я сидел на своем месте, курил, пил кофе, читал газеты, но книг не раскрывал, боялся, вдруг это скажется на моей прозе, вдруг я утрачу то, благодаря чему меня приняли в Академию писательского мастерства. Спустя некоторое время я достал письма от Ингвиль. Я возил их с собой все лето, на сгибах бумага протерлась, строки я выучил почти наизусть, но они словно излучали сияние, нечто доброе и светлое, и я, перечитывая, ощущал это. Причиной была она – то, какой она мне запомнилась после той единственной нашей встречи, и то, какой она представлялась из писем, а еще будущее – то неизвестное, которое меня ожидало. Она была иной, необычной, и странность состояла в том, что я, думая о ней, тоже становился иным и необычным. Я и сам себе больше нравился, когда думал о ней. Мысли о ней точно что-то во мне стирали, давая шанс начать сначала или перенося в некое иное место.
Я знал, что она – та самая, я заметил это сразу, но, возможно, не понял, а лишь ощутил: то, какая она, что таит в себе, то, что я порой замечал в ее глазах, – именно в это я стремлюсь окунуться, именно это меня влечет.
Что это?
О, осознание себя и ситуации, которое на миг уничтожал смех, но в следующий миг оно появлялось снова. Нечто расчетливое, пожалуй, даже недоверчивое в самом ее существе, которое она хотела бы преодолеть, но боялась обмана. За которым крылась ранимость, но не слабость.
Мне так приятно было говорить с ней и так приятно переписываться. То, что после нашей встречи я, проснувшись на следующее утро, первым делом подумал о ней, ничего не означало, такое со мной случалось часто, однако этим дело не ограничилось, с тех пор я думал о ней каждый день, а ведь прошло уже четыре месяца.
Чувствовала ли она что-то подобное, я не знал. Вероятно, нет, но нечто в тоне ее писем говорило о том, что и я ее волную и ее тоже тянет ко мне.
* * *
В Фёрде мама переехала из таунхауса в квартиру на цокольном этаже. Дом располагался в Ангедалене, в десяти минутах от центра города. Место было красивое – с одной стороны лес, с другой – поле, спускающееся к реке, но квартирка больше напоминала студенческую: большая комната с кухней и ванной, вот и все. Мама решила пожить тут, пока не найдет что-нибудь получше – чтобы снять, а может, и купить. Гостя у мамы две недели до долгожданного отъезда в Берген, я собирался писать, и мама предложила отвезти меня в летний домик, который принадлежал ее дяде Стейнару. Домик находился на высокогорном пастбище, неподалеку от фермы, где выросла бабушка. Приехав туда, мы с мамой выпили кофе перед домом, после чего мама уехала, а я вошел внутрь. Сосновые стены, сосновый пол, сосновая крыша и сосновая мебель. Пара домотканых половичков, несколько простеньких картин. Журналы в корзинке, камин, небольшая кухонька.
Я пододвинул обеденный стол к глухой стене, положил с одного краю стопку бумаги, с другого – кассеты и уселся. Но писать не получалось. Меня заполнила пустота, такая же как на острове неподалеку от Антипароса, я узнал ее, это была она. Мир опустел, превратился в ничто, в картинку, я был опустошен.
Я лег на кровать и проспал два часа. Когда я проснулся, за окном смеркалось. Синевато-серый сумеречный свет дымкой опустился на лес. Желания писать по-прежнему не появилось, поэтому я обулся и вышел на улицу.
Тишину в лесу нарушал разве что шум водопада.
Хотя нет, где-то звенели колокольчики.
Я спустился к идущей вдоль ручья тропинке и двинулся по ней дальше в лес. Скалы под елками, высокими и темными, поросли мхом, местами из него торчали корни. Кое-где тоненькие лиственные деревца пытались пробиться наверх, к солнцу, иной раз попадались просветы между кронами там, где большое дерево упало на землю. И еще, разумеется, светло было над ручьем, бурлящим, огибающим камни, падающим со скал. Все остальное наполняла темнотой плотная хвоя. Шагая по тропинке, я слышал собственное дыхание, чувствовал, как бьется сердце в груди, в горле, в висках. Шум водопада усилился, и уже совсем скоро я остановился на выступе над большим омутом и смотрел на голую отвесную скалу, по которой устремлялась вниз вода.
Красиво, но для меня бесполезно, поэтому я свернул в сторону, в лес, и полез на скалу – хотел добраться до вершины в нескольких сотнях метров надо мной.
Небо было серое, вода рядом – чистая и прозрачная, словно стекло. Шагал я по мокрому мху, и время от времени он отрывался от скалы, нога соскальзывала, и из-подо мха проглядывал темный камень.
Неожиданно у меня из-под ног кто-то выскочил.
Я оцепенел от страха. Даже сердце словно бы замерло.
Я заметил маленького серого зверька: то ли мышь, то ли какая-то мелкая крыса.
Я нарочито засмеялся и продолжил карабкаться, но испуг вцепился в меня, смотреть на темный лес стало неприятно, в мерном шуме водопада, прежде отрадном, зазвучала угроза, из-за которой я больше не слышал ничего, кроме собственного дыхания, поэтому через несколько минут я спустился и пошел обратно.
Возле дома, рядом с камином, я присел и закурил. Было одиннадцать, может, половина двенадцатого. Наверное, пастбище и дом выглядели так же и в двадцатых, и в тридцатых, когда здесь трудилась бабушка. Да, почти все осталось прежним. И тем не менее все изменилось. На дворе стоял август 1988-го, я был дитя восьмидесятых с их Duran Duran и The Cure, а не любитель хардангерской скрипки и аккордеона, а ведь именно их любил мой дедушка в те времена, когда они с каким-нибудь приятелем спешили сюда на закате дня подбивать клинья к бабушке и ее сестрам. Я здесь чужой, я чувствовал это. Да, я знал, что лес принадлежит восьмидесятым, и горы тоже, но это было неважно.
Тогда что я тут делаю?
Мне надо писать. Но у меня не получалось, я был один, и в глубине моей души жило одиночество.
Спустя неделю, когда по усыпанной щебенкой дороге к домику подъехала мама, я сидел на лестнице и, поставив в ногах собранный рюкзак, ждал ее, так и не написав ни единого слова.
– Ну как, хорошо провел время? – спросила мама.
– Конечно, – ответил я, – правда, сделал не особо много, ну да ладно.
– Ясно. – Она посмотрела на меня: – Но тебе, наверное, и отдохнуть бы не помешало.
– Это точно.
Я пристегнулся, и мы двинулись обратно в Фёрде, где заехали поужинать в отель «Сюннфьорд». Мы подошли к столику возле окна, мама повесила сумку на спинку стула, а затем мы направились к стоявшему посреди зала буфету. Народа здесь почти не было. Когда мы, наполнив тарелки, уселись, к нам подошел официант, я заказал колу, мама – минералку, и, когда официант ушел, мама принялась рассказывать о своих планах организовать курсы по психиатрии для медсестер – похоже, этой мечте суждено было сбыться. Мама сама подыскала помещение, великолепное, если верить ее словам, – бывшая школа, и не так далеко от медучилища. У этого здания есть душа, так сказала мама, оно старое, деревянное, кабинеты просторные, потолки высокие, не то что низенький бункер, в котором она преподает сейчас.
– Там, похоже, неплохо. – Я взглянул на парковку, на блестящие на солнце машины. На другом берегу реки зеленел холм, а разноцветье рассыпанных на нем домиков словно вибрировало всеми своими оттенками.
Вернулся официант. Я одним глотком осушил стакан колы. Мама заговорила о моем отношении к Гуннару. Что я словно пропускаю его через себя, превращаю в собственное суперэго, в того, кто разрешает мне поступать так или иначе, решая, что правильно и что нет.
Я отложил нож с вилкой и посмотрел на маму.
– Ты читала мой дневник? – спросил я.
– Не дневник, – ответила она, – но ты оставил путевые заметки. И обычно ты от меня ничего не скрываешь.
– Но, мама, это же дневник, – сказал я, – чужие дневники читать нельзя.
– Разумеется, – согласилась она, – я прекрасно это понимаю. Но ты оставил его на столе в гостиной, и я подумала, что ты нарочно не стал его прятать.
– Но ты же видела, что это дневник?
– Нет, – возразила она, – это путевые заметки.
– Ладно-ладно, – согласился я, – я сам виноват. Зря я его оставил. Но ты говоришь, я пропускаю Гуннара через себя? В каком смысле?
– Судя по тому сну, который ты описываешь, и по тому, как ты потом о нем размышляешь.
– Правда?
– Когда ты был маленьким, отец обращался с тобой чересчур строго. А когда он нас оставил, у тебя, возможно, появилось ощущение, будто тебе можно делать все, что захочется. У тебя два комплекта норм, однако оба – внешние. Но важно установить собственные границы. Идущие изнутри тебя самого. У твоего отца их не было, может, поэтому он так бестолково и жил.
– Живет, – поправил ее я, – насколько мне известно, он еще жив. По крайней мере, неделю назад я разговаривал с ним по телефону.
– Но сейчас такое впечатление, будто ты заменил отца Гуннаром. – Она взглянула на меня: – Гуннар тут ни при чем, твои собственные границы – дело в них. Но ты уже взрослый, сам разбирайся.
– Я поэтому и пишу дневник, – сказал я, – но его читают все подряд, поэтому разобраться самостоятельно просто невозможно.
– Прости, – сказала мама, – но я правда не думала, что это для тебя что-то вроде дневника. Иначе я бы ни за что не полезла его читать.
– Говорю же – ничего страшного, – сказал я. – Ну что, десерт возьмем?
Вернувшись к ней в квартиру, мы проболтали до позднего вечера, а затем я вышел в коридор, прикрыл за собой дверь, принес из тесной ванной стоявший там у стены надувной матрас и, положив его на пол, застелил простынкой, разделся, погасил свет и улегся спать. Из комнаты доносились приглушенные звуки, изредка за окном проезжала машина.