Незримые (страница 6)
Его забрал орел. Случилось это в сенокос. Они услышали вопли, оторвались от сушилок для сена, опустили вилы и увидели черное дергающееся пятно под раскинувшим крылья морским орлом. Кот вырывался, царапался и шипел, и на миг им показалось, будто он вот-вот освободится. Так и произошло. Но лишь когда кот начал падать, они осознали, насколько там высоко. Раскинув в стороны лапы, совсем как летучая мышь расправляет крылья, он летел вниз, отвесно, в бесконечность, пока совершенно беспричинно не стал зачем-то перебирать лапами, словно падать ему надоело и он решил побежать, вот только вместо этого перекувыркнулся в воздухе на спину и хребтом упал на конек лофотенского лодочного сарая.
Даже для кошки высоковато, – сказал Ханс. На острове эти слова превратились в присловье, когда что-нибудь оказывалось не под силу даже островитянам.
Ингрид и Барбру похоронили Бонкена на краю Розового сада, а на могиле выложили ракушками сердечко. Барбру спела псалом. Ингрид поплакала. Спустя неделю Ханс привез новую кошку. Это была кошечка, и назвали ее Карнут, в честь одного мужчины, с которым Ханс вместе ходил в школу и который, по мнению Ханса, смахивал на кошку. Когда они были маленькие, то называли его коточеловеком. Кошка Карнут была бежевая и красивая, как свежий творог, изящная и ласковая, и когда мужчины уходили куда-нибудь, ей разрешалось лежать на кухонном столе. По ночам она спала в ногах у Ингрид. На острове кошку называли дневной, потому что она спала в то же время и так же долго, как люди. Но когда в следующем году под крыльцом опять обосновалась ковыляющая вразвалку гага, Карнут тоже заперли в доме. Гага – птица священная.
Глава 12
Зима начинается со шторма. Первый зимний шторм – так его называют. Здесь бывают шторма и еще раньше, например они могут внезапно и безжалостно перевернуть жизнь с ног на голову в августе и сентябре. Но эти, как правило, короткие, и один из таких штормов сшибает листву. Как уже сказано, деревьев на острове немного, зато ягодных кустов достаточно, и карликовые березы есть, и ивняк, в начале осени листья на них желтеют, коричневеют, краснеют, и все с разной скоростью, поэтому несколько сентябрьских дней остров похож на радугу. Так он и выглядит, когда внезапный шторм, накрыв остров, стряхивает все разноцветье в море, превращая Баррёй в полинявшего зверька – таким остров остается до следующей весны, когда остров уже не похож на беловолосого покойника, закутанного в метель и лепень, а свирепый снег выпадает и исчезает, и снова выпадает, и укладывается в сугробы, точно подражая морю. Но такой шторм всего лишь повторяет тот, что уже случался здесь, островитяне даже помнят, когда это в последний раз было – в прошлом году.
А вот первый зимний шторм, напротив, – дело совсем иное. Он каждый раз одинаково немыслимый и всегда неизбежно серьезен, такого еще ни разу не бывало, хотя в прошлом году случилось то же самое. Однако здесь память сбоит, все позабыли, каково оно было, не придумали ничего лучше, как прогнать воспоминания куда подальше, побыстрей выбросив их из памяти.
Пришедший к ним шторм уже больше суток свирепствует с неприкрытой яростью, словно желтыми клочками ваты забрасывая остров пеной, вколачивая в него твердый, как град, дождь, отгоняя от него полную воду прилива. Ханс трижды выбирался из дома и привязал все, что, как ему казалось, и привязать нельзя. Прямо у него на глазах одну овцу унесло в море, после чего Ханс запер всех оставшихся в лодочном сарае: овец забить не успели, и в доме для всех места нет, в сарае он привязывает их к ялику, а тот еще и швартует, чего только не придумаешь, когда на тебя обрушивается Первый зимний шторм.
Крышку нового колодца он забил растяжками, на это у него несколько часов ушло. Потом он собрал новые доски, сорванные с крыши и разбросанные по земле, придавил их тяжелыми камнями и лишь после, скрючившись, поковылял домой, насквозь вымокший и такой странный, что Ингрид не сразу его узнала.
Она не любит такие шторма: дом трещит, в трубе кто-то дудит в дудку, весь мир переворачивается с ног на голову, а когда мать берет ее с собой в хлев, ветер вышибает воздух у нее из легких, выдавливает воду из глаз, швыряет ее о стены и согнутые деревья и загоняет всю семью в кухню и гостиную, где все равно глаз не сомкнешь. Когда Зимний шторм хозяйничает на острове, притихает даже Мартин. Он натягивает на лоб шапку и неподвижно сидит, накрыв каждое колено рукой, похожей на пустую неподвижную ракушку. Иногда руки его обнимают Ингрид – та бегает от деда к столу, печке и кладовке, сидит, болтая ногами, на ящике с торфом, а затем опять бежит к деду, хватает его за руки и машет ими, как будто он плюшевый мишка.
Лица взрослых точно из камня высечены. Взрослые перешептываются, переглядываются, пытаются смеяться, но, признав собственное притворство, снова делаются серьезными: дома на Баррёе пока выдюживают, но то вчера было, а про сегодня никто не поручится, и в Карвике тоже когда-то дома стояли, а теперь их нет.
Особенно страшно смотреть на отца. Не знай Ингрид наверняка, решила бы, что он боится, но он никогда не боится. Островитяне не боятся, иначе жить тут не сможешь, соберешь скарб, снимешься с места, переберешься на другое и обоснуешься в лесу или долине, как все. Когда случается ужасное, островитянин мрачнеет и цепенеет, только не от ужаса, а от серьезности.
Серьезность эту не поколебать, даже когда глава семейства, в очередной раз выйдя на улицу, возвращается с окровавленным лицом и, ухмыльнувшись, говорит:
– А погодка-то лучшеет.
Они не сразу понимают, что он шутит, они вытирают с него кровь и видят, что у него лишь небольшой порез на подбородке, Ханс просит кофе и говорит, мол, старая рябина к восходу гнется, и тогда всем становится ясно, что жестокий юго-западный ветер превращается в западный, а это первый признак того, что ураган сворачивается в обычный шторм и скоро двинется дальше на север, скукожится до ветра и, наконец, стихнет настолько, что опять можно будет носить в хлев воду, не боясь, что дойдешь с пустыми ведрами.
Барбру с Марией тут же берутся за ведра и умудряются дотащить их, расплескав лишь половину. Ханс же стоит посреди кухни и потирает ранку на подбородке, как вдруг в голову ему приходит идея и он велит Ингрид одеться, они пойдут смотреть на море: она научится не бояться его, если увидит самый свирепый, самый внушительный его лик.
Он и сам не понимает, как ему такое придумалось.
И она не понимает. Но Ханс одевает ее, хотя Мартин качает головой, и обвязывает Ингрид веревкой вокруг талии. Они выходят под пенящееся небо, бредут к югу, шагают против потока ветра и воды, с трудом перелезают через три каменные изгороди и прячутся за ними, переводя дыхание, снова двигаются вперед, каждое препятствие вызывает у отца смех, чтобы хватало дыхания, Ингрид закрывает руками лицо, вот и небольшой холмик за русской лиственницей, последняя преграда перед ревом моря, оно накидывается на них, свирепые стены воды, которые вздымаются вверх во тьме ночи, и обрушиваются на них, и разбиваются о камни, и берег, и утесы, так что в лицо им шипят песок, и ракушки, и лед, потому что на это смотреть нельзя, нельзя осмыслить, нельзя запомнить, это трубный глас Божий, и его надо в одночасье забыть.
– Это нестрашно! – кричит ей в ухо отец.
Но она не слышит. Никто из них не слышит. Он кричит, что острову ничего не сделается, она же видит, хотя остров дрожит, а небо и море преображаются, но остров нипочем не потонет, пускай он даже и трясется, он все равно непоколебимый, вечный, намертво приделанный к земному шару. Да, в эту секунду Ханс делится с дочерью почти священным откровением, потому что сына у него нет, и с каждым проходящим днем крепнет его уверенность в том, что никогда и не будет, что придется ему довольствоваться дочерью, передать ей главное знание: остров никогда не уйдет под воду, никогда.
Позже, вспоминая тот вечер, Ингрид будет удивляться, я никогда его не забуду, – скажет она, но это когда шторм давным-давно стихнет и уйдет в прошлое, незыблемое вернется. Но вопрос об острове не унесло ветром, на этот раз задал его не отец, а мать: когда они, спотыкаясь, добрели до дома, она встретила их пронзительными воплями, сетуя, что стоит ей в хлев выйти, как этот болван, который достался ей в мужья, так и норовит потащить ребенка на верную смерть, и если он хоть раз еще такое удумает – «тогда разведусь и уеду отсюда!».
Этому просоленному дому не впервой выслушивать такие фразы, нервы у его обитателей стальные, однако лишь сейчас Ингрид осознает смысл сказанного: остров можно покинуть.
Она принимается плакать, и Мария далеко не сразу понимает, что причина слез – не шторм, а ее собственные слова, хоть они и не значат ровным счетом ничего, просто звуки и угрозы. Но заставить себя произнести это вслух у Марии не получается, не получается сказать, что Баррёй они никогда не покинут – нет, это немыслимо, особенно когда Первый зимний шторм хрипит, умирая, за скрипящими стенами, в такой момент человек не в себе и не в состоянии усвоить, что если уж живешь на острове, то никуда тебе оттуда не деться, все свое остров держит цепко, изо всех своих сил.
Глава 13
В последующие дни они прочесывают побережья на южном берегу острова, Ханс Баррёй – с вилами, Мартин с багром, а остальные – с граблями. Они ворошат кучи выброшенных штормом на берег водорослей – мощные, коричневые сосиски, завалившие землю, повисшие на изгородях, переплетенные друг с дружкой, словно плотные скользкие веревки, островитяне ворошат их и находят кусочки древесины, и корзины для хранения канатов, и подозрительную коробку из-под чая с нарисованным на крышке скорпионом, а еще настенные часы без механизма и разбухшую от воды книгу без букв – они поднимают эти предметы, разглядывают и с возгласами удивления показывают друг другу, после чего складывают находки в тачку, в которую впряжен сутулый конь; он жует губами, а потом, устав стоять, ложится в траву и теперь лежит между оглоблями, словно корова.
Конь.
Это немолодой конь. Он появился на острове уже немолодым. Его привезли на корабле, такого большого корабля Ингрид сроду не видала, коня подхватили за ремни и краном спустили с корабля и поставили на площадку возле лофотенского лодочного сарая, там, где однажды построят пристань. Конь заметался, во взгляде светилось безумие, он закатывал глаза, и лягался, и ржал, и кусался. Ничего не оставалось, кроме как освободить его и отпустить бегать, пока не опомнится. А конь был вроде как спокойный, по крайней мере таким он показался Хансу на лугу перед факторией. Вообще-то свое он уже отработал. Поэтому и достался Хансу так дешево. Почти за бесценок.
Впрочем, наблюдать за этим новым жителем острова было занятно. Словно обезумевший, он проскакал остров до противоположного берега, резко развернулся, наткнувшись на восточной стороне на море, и помчался на юг, где его снова ждало море, тогда он опять повернул и побежал на север. Старичье, а вспомнил былую норовистость и давай метаться по своему новому дому, снова и снова натыкаясь на стену моря, пока не побывал в каждом его закутке и закоулке и не удостоверился, что попал на остров, который не покинуть. Ему тоже не покинуть.
Но конь был совсем недобрый.
Он стоял в хлеву вместе с другими животными, однако кормушку ему выделили свою, а от коров отгородили перегородкой, потому что конь кусался, и справлялся с ним только Ханс, поначалу пинками и кулаками. Но со временем они пришли к своего рода согласию: конь обычно поступал, как ему вздумается, и это всех устраивало, коль скоро он перевозил сено, торф и сеялку, применение которой находилось только на четырех самых плоских лугах, и еще таскал незамысловатый плуг, доставшийся Хансу в придачу к коню же, – плугом распахивали картофельные поля, чтобы сажать было проще, и по всему поэтому Ханс смотрел сквозь пальцы на то, что конь то и дело засыпал и неожиданно вскидывал голову, не давая дочке кататься на нем, даже когда его вели в поводу. Но имени у коня не было.
Все дикое на острове имеет имя.