Спартак (страница 7)
Марк Туллий Цицерон, пройдя ряды, отделявшие его от Катона и Цепиона, подошел к ним и после дружеского приветствия сел рядом, вступив в разговор с Катоном, к которому испытывал большое расположение.
Марку Туллию Цицерону, как мы уже говорили, в это время было двадцать шесть лет, он был молод, хорош собой и имел величавый облик, несмотря на свое болезненное, слабое телосложение. У него была длинная шея, мужественное лицо с выразительными, энергичными и правильными чертами, необычайно широкий лоб, сообразно его могучему уму, густые взъерошенные брови, из-под которых сверкали большие глаза. На его совершенной формы губах почти всегда играла улыбка, зачастую ироническая, но даже в самой иронии своей носившая отпечаток добродушия. Одаренный прозорливым умом, блестящей памятью и красноречием, Цицерон благодаря упорному, прилежному труду, которому он отдавался с большой любовью, в двадцать шесть лет прославился одновременно как философ, как оратор и как блестящий, всеми признанный поэт.
Еще в очень молодые годы Цицерон изучал поэтику у греческого поэта Архия, которого он защищал впоследствии в одной из своих знаменитых речей. Архий пользовался громкой известностью благодаря своему поэтическому дарованию и душевным качествам; в ту пору он жил в доме великого Лукулла, победителя Митридата и Тиграна[62], обучая его детей искусству стихосложения; одновременно он открыл в Риме школу, которую посещали молодые люди из патрицианских семей. Ко времени нашего повествования Архий сочинил и опубликовал поэму «О войне кимвров», где превозносил отважного Гая Мария, единственного из всех римлян, который в период республики семь раз избирался консулом.
Доблестные подвиги Гая Мария не только принесли Риму победу над нумидийским царем Югуртой, но спасли также республику от губительного нападения тевтонов и кимвров. За эти подвиги Гай Марий был удостоен наименования третьего основателя Рима[63].
Еще будучи учеником в школе Архия, пятнадцатилетний Цицерон написал поэму «Главк Понтий»[64], которая плавностью стиха и красотой стиля заставила заговорить о нем; тогда еще не было Лукреция, Катулла, Вергилия, Овидия, Горация, обогативших латинский язык своими дивными поэтическими творениями.
Посещение школы Архия не мешало Цицерону усердно слушать лекции сначала философа-эпикурейца Федра, потом стоика Диодота и академика Филона, бежавших из Афин, которыми завладел Митридат. Он слушал замечательные лекции по красноречию, которые читал в Риме в течение двух лет знаменитый Молон Родосский[65]. Красноречие Молона было столь необыкновенным, что он первым получил разрешение выступать в сенате на греческом языке без посредничества переводчика.
Цицерон с большим усердием изучал законоведение под руководством обоих Сцевол[66], сенаторов и ученых юристов: старший был авгуром[67], младший – верховным жрецом[68]. Они обучали юношу самым тонким приемам и тайнам юриспруденции.
Когда ему было только восемнадцать лет, он участвовал в Марсийской, или Союзнической, войне под началом Помпея Великого, и, как он сам потом рассказывал, его поражали храбрость и постоянные удачи Суллы.
За два года до описываемых событий Марк Туллий впервые появился на Форуме и произнес речь в защиту Квинтия. Некий кредитор, которого защищал знаменитый Гортензий, требовал у Квинтия возврата своего имущества. Цицерон, тогда еще только начинавший свою карьеру, решительно отказывался выступать против грозного Гортензия, но актер Росций, с которым он был очень дружен, просил за своего родственника Квинтия. Цицерон согласился и выступил; он говорил столь убедительно и так обворожил судей, что выиграл тяжбу.
Потом Цицерон выступил с большим подъемом в защиту прав одной гражданки из Арретия против декрета Суллы, по которому жители Арретия были лишены прав гражданства. Цицерон, по характеру скорее робкий и нерешительный, говорил с большим мужеством, и в этом сказались его душевная чистота и честность. Выступление это наделало много шума.
Но речь, явившаяся венцом славы юного Туллия и доставившая ему огромную известность, была произнесена им в защиту Секста Росция Америйского, обвинявшегося отпущенником Суллы Корнелием Хрисогоном в отцеубийстве. Защитительная речь Цицерона была необыкновенно страстной, живой, настойчивой и красноречивой. Росций Америйский был оправдан, а Цицерона объявили достойным соперником Гортензия – он на этот раз выступал противником Гортензия и одержал над ним победу.
В те дни среди различных слоев населения Рима ходила по рукам поэма Цицерона. Она еще усилила всеобщее восхищение одаренностью ее автора; Цицерону суждено было в дальнейшем вознести латинский язык на недосягаемую высоту своими произведениями, и трудно сказать, чем следует в них больше восхищаться: теоретической ли глубиной, чистотой нравственного чувства, величием мыслей, блеском стиля или же очарованием формы, отличающейся аттическим изяществом.
Поэма, о которой мы упомянули, называлась «Марий»; от нее дошел до нас лишь небольшой фрагмент. Она была написана в честь Гая Мария, родившегося, как и Цицерон, в Арпине и безмерно им почитаемого.
Мы должны просить прощения у наших читателей за частые отступления, но они вызываются как самой темой, так и необходимостью давать наброски портретов выдающихся людей последнего века свободного Рима, отличавшихся либо мужеством и добродетелями, либо мрачными и ужасными пороками, либо чудесными деяниями.
Теперь же восстановим прерванную нить нашего повествования.
– Неужели, о великие боги, то, что рассказывают о тебе, правда? – спросил с удивлением Цицерон юного Катона.
– Да, правда, – ответил, насупившись, мальчик. – А разве я не был прав?
– Ты был прав, храбрейший из юношей, – тихо ответил Цицерон, целуя Катона в лоб, – но, к сожалению, не всегда возможно громко говорить правду, нередко право должно уступать силе.
И оба на секунду замолчали.
– Но как же случилось, что… – спросил Туллий Сарпедона, наставника обоих юношей.
– Из-за ежедневных убийств, совершавшихся по приказанию Суллы, – прервал его Сарпедон, – я должен был раз в месяц бывать у диктатора с двумя своими воспитанниками, для того чтобы Сулла, при его безумной страсти к истреблению, относился к ним благосклонно, считал их в числе своих друзей и чтобы ему в голову не пришла шальная мысль занести их в проскрипционные списки. Сулла действительно всегда принимал их благосклонно и, обласкав обоих мальчиков, отпускал с приветливыми словами. Как-то раз, выйдя от него и пересекая Форум, мы услышали душераздирающие стоны, доносившиеся из-под сводов Мамертинской тюрьмы…
– И я спросил у Сарпедона, – прервал его Катон, – «Кто это кричит?» – «Это граждане, которых убивают по приказу Суллы», – ответил он мне. «За что же их убивают?» – спросил я. «За то, что они любят свободу и преданы ей».
– Тогда этот безумец, – сказал Сарпедон, в свою очередь прерывая Катона, – сказал мне изменившимся голосом и очень громко, так, что, к несчастью, слышали все окружающие: «Почему ты не дал мне меч? Ведь я мог несколько минут назад убить этого лютого тирана моей родины!»
Немного помолчав, Сарпедон прибавил:
– Так как слух об этом дошел до тебя…
– Многим известен этот случай, – ответил Цицерон, – и все говорят с восторгом о мужестве мальчика…
– А что, если, на беду его, это дойдет до Суллы? – воскликнул в отчаянии Сарпедон.
– Что мне до того? – презрительно произнес, нахмурив брови, Катон. – Все, что я сказал, я могу повторить и в присутствии того, перед кем вы все трепещете. Хотя я еще очень молод, клянусь всеми богами Олимпа, меня он не заставит дрожать!
Цицерон и Сарпедон, пораженные, переглянулись, а мальчик с воодушевлением воскликнул:
– Ах, если бы на мне была уже тога!
– Что же ты тогда сделал бы, безумец? – спросил Цицерон, но тут же добавил: – Да замолчишь ли ты наконец!
– Я бы вызвал на суд Луция Корнелия Суллу и всенародно предъявил ему обвинение…
– Замолчи, замолчи же! – воскликнул Цицерон. – Ты всех нас хочешь погубить! Я неразумно воспевал подвиги Мария, я защищал на двух процессах моих клиентов, которые не были приверженцами Суллы, и, разумеется, не снискал этим расположения бывшего диктатора. Неужели ты хочешь, чтобы из-за твоих безумных слов мы последовали за неисчислимыми жертвами его свирепости. А если нас убьют, избавим ли мы тем самым Рим от мрачного могущества тирана? Ведь страх оледенил в жилах римлян их древнюю кровь, тем более что Сулле действительно сопутствуют счастье и удача, и он всесилен…
– Вместо того чтобы называться Счастливым, лучше бы ему именоваться Справедливым, – ответил Катон уже шепотом, повинуясь настоятельным увещеваниям Цицерона; и, бормоча что-то, он мало-помалу успокоился.
В это время андабаты развлекали народ фарсом – кровавым, мрачным фарсом, участники которого, все двадцать злосчастных гладиаторов, должны были расстаться с жизнью.
Сулла уже пресытился зрелищем, он был занят одной-единственной мыслью, завладевшей им. Он встал и направился туда, где сидела Валерия, любезно поклонился, окинув ее долгим взглядом, которому постарался придать, насколько мог, выражение нежности, покорности, приветливости, и спросил:
– Ты свободна, Валерия?
– Несколько месяцев назад я разошлась со своим мужем…
– Я знаю, – ответил Сулла, на которого Валерия смотрела ласково своими черными глазами. – А меня, – спросил бывший диктатор после минутной паузы, – меня могла бы ты полюбить?
– От всей души! – ответила Валерия, опустив глаза, и обворожительная улыбка приоткрыла ее красивые губы.
– Я люблю тебя, Валерия. Мне кажется, никогда еще я так не любил! – произнес Сулла дрожащим от волнения голосом.
Оба умолкли. Бывший диктатор Рима взял руку красавицы и, горячо поцеловав ее, добавил:
– Через месяц ты будешь моей женой.
И в сопровождении своих друзей он покинул цирк.
Глава третья. Таверна Венеры Либитины
На одной из самых дальних, узких и грязных, улиц Эсквилина, около старинной городской стены времен Сорвия Туллия, а именно между Эсквилинскими и Кверкветуланскими воротами, находилась открытая днем и ночью, а больше всего именно ночью, таверна, названная именем Венеры Либитины, или Венеры Погребальной, – богини мертвых, смерти и погребения. Таверна эта, вероятно, называлась так потому, что близ нее с одной стороны находилось маленькое кладбище для плебеев, а с другой стороны, вплоть до базилики Сестерция, тянулся пустырь, куда бросали трупы слуг, рабов и самых бедных людей; лишь волки да коршуны справляли по ним кровавую тризну.
Над входом в таверну помещалась вывеска с изображением Венеры, более похожей на отвратительную мегеру, чем на богиню красоты, – очевидно, ее рисовал незадачливый художник. Фонарь, раскачиваемый ветром, освещал эту жалкую Венеру, но она ничуть не выигрывала от того, что ее можно было лучше рассмотреть. Все же этого скудного освещения было достаточно, чтобы привлечь внимание прохожих к высохшей буковой ветке, прикрепленной над входом в таверну, и несколько рассеять мрак, царивший в этом грязном переулке.
Войдя в маленькую, низкую дверь и спустившись по камням, небрежно положенным один на другой и служившим ступеньками, посетитель попадал в закопченную и сырую комнату.
Направо от входа, у стены, находился очаг, где ярко пылал огонь и готовились в оловянной посуде разные кушанья, среди которых была традиционная кровяная колбаса и неизменные битки; никто не рискнул бы узнать, из чего они делались. Готовила всю эту снедь Лутация Одноглазая, хозяйка и распорядительница этого заведения.