Те, кого не было (страница 2)
– Бери, Петрович, что дают! – заржал Голик. – Авось поладите.
– Иди ты знаешь куда! – я слабо отмахнулся и пошел.
Сам не знаю куда.
Пришел к воде. Она здесь повсюду, куда ни ступи. Но я всегда в одно место хожу, где Левый берег хорошо виден. Стану и смотрю. А Центр, я спиной чувствую, на меня смотрит.
Ерунда, конечно. Что этой глыбе может быть интересно в человеке? Да еще и таком – маленьком. Этому месту все равно, кто ты и откуда пришел. Уж я-то знаю.
Центр – мы там живем. Не дом, нет. Пристанище. Так Казбек говорит. Он тоже дурной, но иногда вот соображает.
Ну хорошее же слово! Именно что про нас. В нем и горькота чувствуется, и много чего такого… Отчего сердце сжимается! Запах хлеба еще. А там, где есть хлеб, уже не страшно. Даже когда про страшное думаешь.
Я особо не думаю. Вот только когда к воде прихожу. Тут все такое – правдивое. Когда стоишь лицом к небу и вроде как бежать некуда. Ты у этого неба как на ладони весь. Чувства, мысли. Не соврешь.
Так-то мы всегда врем. Люди вообще плохо устроены – что тот пылесос. Даже если японский, все равно со временем ломается. Но здесь, где небо в лицо дышит, все иначе чувствуется. Когда смотришь в него и себя видишь. Как в зеркале. Все свои свищи, трещины, ржавчину. Стоишь и думаешь: ну и что? Ну свищи, ну ржавчина. Японцы тоже люди. Все ошибаются!
И вроде как примиряешься. Небо – оно любого примет. Так ветер всегда говорит и по ушам гладит.
Я однажды Голику то же сказал. А он заплакал. Поверил, значит.
Голик из нас – самый дурной.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Я с ним жить не буду. Не хватало еще!
Натаниэль Карье… Карэнович! Все время на словах спотыкаюсь. В общем, он сказал, что так надо. Это как игра. Эксперимент. Но я ему не верю. У меня самой игра – не верить всем.
Я только доче могу. И Лидочке еще. Она если говорит – горькое, значит, нужно приготовиться. Ам – и все.
Лидочка милая. Жаль, что меня от нее забрали. Дурацкий эксперимент.
Хорошо еще, мы не в одной комнате будем жить. Просто в одном здании. Если бы в одной, я бы тогда сразу жаловаться пошла куда надо.
Правда, забыла куда.
Бабушка туда часто ходила. Потом как придет обратно – злая-презлая – и кричит с порога: никогда никому не верь!
Я и в дочу особо не верю. Просто притворяюсь, чтобы сохранить… илью. зию? Да, вот эту вот – семьи.
Лидочка говорит, и это пройдет – недоверие. Вопрос – верю ли я Лидочке?
Нет, конечно нет. Она ведь тоже – все.
Пошла без спроса к воде. Красивая такая! Широкая. А вокруг берега! Как у пирога, на вулкан похожего. Там внутри еще жерло! Правый берег ниже, в ямках весь. А левый – высоче-е-енный, с бахромой. Пойду туда. С высокого края берега небо лучше видно. И все, что за ним.
Пришла, а там он сидит. Расселся! Я сразу губы сморщила, чтобы напугать. Ноу него и самого рожа не шутка. Гладкая, как кирпич. Странное такое лицо.
Потопталась. Думаю, надо уйти, пока не поздно. Но уже все – опоздала. Говорю тогда:
– Не смотри так. Я не к тебе пришла. Просто.
А он – вроде мне, а вроде и не мне. Голову задрал, как петух, и на небо тащится.
Таращится, я хотела сказать.
– Так я и не думал, что ко мне, – бурчит. – Больно надо.
Это он точно мне! Вряд ли бы небу стал.
Я еще потопталась. Теперь уже ясно: самое время уйти. Но я как прилипла. Еще к нему чуть подвинулась.
– Ты есть не хочешь? – говорю. Так все спрашивают, чтобы разговор начать.
– Нет, – говорит. И дальше на небо смотрит. – Не видишь, я духовной пищей насыщаюсь.
Я таких шуток не понимаю. Чувствую, что это шутка. Но как понять?
– Ты сама-то давно ела? – он вдруг меняется. Голову опускает и на меня смотрит. – Давно ела, спрашиваю?
– Я лысая, а не глухая, – отвечаю обиженно. А он вдруг начинает смеяться.
Я тоже прыскаю. Смеху него, в отличие от рожи, добрый.
– Мы с тобой поладим, – выдает, успокоившись.
«Еще чего!» – смотрю, как могу, из-под бровей. Так, чтобы сердито.
– Ну точно поладим! – веселится он еще больше. – У тебя же брови как у моего кота. То-то я думаю, хрюкало знакомое!
Я и сама немного добрею.
– Кота? – бурчу. Так, чтобы он не понял, что мне приятно стало. – У тебя есть кот?
Ну как же это – кот? Здесь, что ли?
– Был, – пожимает плечами, – Уже умер.
Дуралей несчастный!
– Я пошла! – бросаю в него, как огрызком, – Мне доче позвонить надо.
– Нету тебя никакой дочи! – орет он мне в спину. – Ты ее нарочно выдумала!
Разворачиваюсь и тоже кричу – так, что, кажется, лопну:
– Нет, есть!
– А вот и нет! – он дергается, как от укола, – Ты помешанная!
Подлетает и срывает мой берет.
– И лысая!
Я думала, смеяться станет.
А он этот берет к себе прижимает. Как кота того, с которым мы бровями похожи. И шепчет:
– Лысая-лысая.
Как будто сейчас заплачет.
Потом вдруг назад ка-ак швырнет:
– На! И не подходи ко мне больше!
Будто я заразная!
– Сам не подходи, – я машу на него беретом. – А то хуже будет!
Он не идет. Снова в небо смотрит.
– Наградил господь соседством, – шепчет ему обиженно. – Это же дура дурой какая-то.
– Не ябедничай, – я корчу рожу. – Небо таких не любит.
– Небо всяких любит, – отвечает он спокойно, – Оно милосердное.
«А вдруг правда?» – думаю я. Но не верю.
Я всем не верю. Даже себе.
ПЕТРОВИЧ
– Так что ты решил? – спросил меня за ужином Голик.
Я в него прямо плюнуть хотел! Но потом вижу – и правда интересуется.
– А что я могу решить, – ворчу, – когда за меня уже всё решили.
– Ну-у-у, не зна-а-аю, – тянет он. – Сходи к директору, скажи, что ты не согласен. Он же тоже человек. Должен понять.
Голенький за ужином почему-то всегда особенно участливый. Есть у меня подозрение, что нам в гуляш какую-то байду подсыпают. Вот он и добреет, это барахло потрепанное.
– Без тебя обойдусь, – говорю. – Нашелся тут советчик.
– Ну и сиди молчи тогда! – огрызается Голик. – Чего раскудахтался?!
– Ты сам сиди! – вскидываюсь я. – Пока не схлопотал по загривку.
– А ну стихли оба! – Серафимовна привычно грозит нам из своего угла. Надо бы ей табличку смастерить «Эмир-базар». Над головой повесить. Чтобы все непосвященные знали, с кем дело имеют.
– Ты фасоль-то будешь? – примирительно буркает Голенький. И намою тарелку такими глазами смотрит, как будто его не кормили лет сто. Ха-ха! Сам-то вон какую морду разъел на буржуйских харчах.
– Не буду, – говорю. – На, давись! Будешь потом на весь блок вонять.
– Вот что ты за человек такой, а? – Голик хватает вилку и чуть ли не носом тюкается в эту фасоль. – Что ни слово, то мусор.
– Да-да, жри давай и не заговаривайся! – подбадриваю я.
– Не рот, а сточная канава какая-то, – никак не успокаивается Голик. – Что за человек?!
Треснуть ему, что ли?
– А я не человек, – говорю, – Ты сам знаешь.
– Знаю-знаю, – он смачно похрюкивает. Это уже от удовольствия!
«Вот же чухло», – беззлобно думаю я. Ну правда, вылитый хрюша!
– Все, пошли! – Голик со вздохом отставляет от себя пустую посудину, попутно дожевывая. – В актовом зале собираемся.
Я отмахиваюсь:
– С какого такого вдруг?
– Сейчас директор выступать будет, – Голик дергает меня за рукав, – Расскажет про этих – наших. Подселенцев!
– Ты иди, а я тут посижу, – отнекиваюсь я, – Устал чего-то.
– Отчего ты устал, дядя? – он с силой тащит меня за рукав. – Пошли, кому говорю! Пока Серафимовна тебя под зад ногой не выпроводила.
А вот это и правда угроза! Там же не нога, а чугун!
Мы как-то с Казбеком повадились у Серафимовны яблоки из кладовой тягать. И вот однажды она нас таки прищучила. Казбек – чечен этот ушлый – сразу смылся. А мне по самую макушку влетело и до самого низа дошло. Задница до сих пор горит, как вспомню. Серафимовна, видно, в прошлой жизни футболистом была. В высшей лиге за каких-нибудь комитаджей играла!
Но она и сейчас ого-го! Наш главный центрфорвард, можно сказать. Во всем этом дурдоме.
– Так ты идешь или нет? – дохнул на меня чесноком Голенький. Вот же мерзость какая.
– Иду, – говорю и высмаркиваюсь. – А ты бы хоть иногда зубы чистил. Или жвачку погрыз, раз своими силами не справляешься.
– Ну а я что, – он виновато разводит руками. – Я, что ли, виноват, да? Или повар, который чеснок положил?
Повар! Как будто он не знает, что его Клавдией зовут… Мурло!
– Пошли уж, – беру его под локоть. – Не распинайся.
– Ну а что ты сам начинаешь? – продолжает возмущаться Голик. Но идет в ногу. Куда денется.
Вот так мы и живем.
– Дорогие мои! Родные! – восторженно начинает директор.
«Понятно, – думаю я. – На этом можно уже и кончать».
– Сегодня в нашем доме удивительное… я бы даже сказал – знаменательное событие! – повышает децибелы директор, чтобы перекрыть общий рев.
«Давай-давай, старайся! – я закатываю глаза. – Мы все внимание, дорогой ты наш Лох Валерьевич!»
Потом гляжу, а другие-то, оказывается, и правда внемлют! Смотрят на него и орут. Кто-то еще и слушает.
Долбачье…
– Благодаря нашему любимому партнеру, другу и спонсору, – продолжает чирикать директор, заискивающе поглядывая на лысого, – мы можем открыто и торжественно заявить: начало положено!
«Начало конца», – думаю я с назревающей тоской.
– Ты чего? – толкает меня в бок Голик. – Слушай давай!
– Да… – я усиленно моргаю. – Зевота напала.
– Думаешь, зря они это? – Голик нервно мнет колено.
Я изображаю недопонимание.
– Что – это?
– Что-что! – психует Голенький и разводит, как бог, руками. – Затеяли это все. Совместножительство.
– Я с этой жить не буду! Сказал же.
– Не будешь? – голосу Голика начинает отдавать писком.
Конечно буду. А куда я денусь? Не назад же мне возвращаться.
Но Голику все равно не признаюсь. Пусть попереживает. Мог бы и поменяться вообще!
Я же с ним обедом меняюсь, когда перченое дают.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Комната хорошая. Со шкафом. А я волновалась – какая будет. Думала, хуже моей.
Но эта почти такая же. Только вместо берез на картине ели.
Смешно даже. Картина в том же углу висит. В правом. Я сижу и смотрю на нее, как будто между нами магнит. Что-то пытаюсь понять. Про нас и про них. Получается, мы одинаковые?
Вот их дом. А там наш. С картинами в правом углу.
Здесь и обои как у нас пахнут. Совсем одинаково. Я три раза понюхала, чтобы понять. И догадалась!
Картины – это просто игра такая.
ПЕТРОВИЧ
Совместножительство! Нет, Голику и правда книгу пора писать. Такое придумать!
Хотя – а как еще это назвать?
Я бы маразмом назвал. Старых и малых под одной крышей селить – это только идиоты могли такое придумать. Совместножительство. Тьфу ты!
Я Голику сказал: ты давай поплачь еще! На эти его лобызания.
Он как узнал, что я остаюсь, – сразу кинулся. Не с утеса хотя бы, и то хорошо. Обниматься!
Вот я и сказал про «поплачь». Что я, баба, что ли, – с мужиками обниматься?! Ну хлопнул его по плечу раз-другой. А то еще и правда заплачет.
ТАИСИЯ ПАВЛОВНА
Лидочка говорит, что в моем возрасте нельзя всё держать в себе. Нужно иногда плакать.
Но я не могу. Я хочу, а слез нет.
Николаева из второй ревет, как динозавриха, у которой детеныша отобрали. Несправедливо, да? Это же у меня дочу отобрали, а ревет почему-то она. Может, меня подменяет?
Я села на кровать и молчу. Думаю: ну зареви уже! Может, продышишься.