Непокой (страница 3)

Страница 3

Тамм, гневно пыхтя, понес символический подарок в кухню, отворил окно и как бы обронил горшок с двух вытянутых рук во внутренний двор. Разделавшись, он даже не взглянул, что сталось с кактусом после падения с пятого этажа, а уже упоенно размышлял, что почтальон ему милее тем, что воспитан не как курьер – дверной звонок не терзает, подписать ничего не сует и вообще душка, хоть и приходится иной раз проверять почтовый ящик из-за его кротости, а Тамм и правда давно в него не заглядывал. Вспомнить бы еще, куда подевался ключик, что его отворяет. На магните в коридоре все ключи были слишком длинные, стертые, латунного цвета, а тот был вот такусенький, гладкий, серебристый. Тамм пошарил в карманах куртки, шорт, шубы – одни фантики от жвачки да крошка непонятно от чего. У консьержа есть запасной, вспомнил Тамм, влез в портки, доехал на лифте до первого этажа, чтобы там грязно выругаться по-эстонски: консьерж куда-то умотал и даже табличку не выставил, что так и так, palun oodake[3].

Почтовые ящики из прозрачного пластика висели за стойкой, и Тамм, вытянув шею, углядел в своем толстое заказное письмо, адресованное Тикаю Агапову. Тамм лично распорядился, чтобы почта на его имя шла сюда, иначе бы Агапов сам все устроил, а кроме того, натворил еще дел своему подселенцу во вред, чтобы тот знал, кто рыцарь, чья лошадь, а кому только и позволено везти ее под уздцы.

Тамм руки в боки и ждать консьержа, наворачивая вокруг его стойки пеший марафон. Так бы и ходил, но вот вступило в спину, наступило крайнее возмущение, отступили хорошие манеры, и Тамм полез за стойку. Только он нащупал нужный ключ, пороняв с крючков много прочих, объявился консьерж, ударил по ушам бранью и хлопком двери парадной (то бишь курить отходил в урочное время – шпана! – и права качает), не умолкая, вытолкнул Тамма из-за стойки и схватился за телефон. Тамм, хоть и огрызнулся в ответ, к ящику своему отскочил виновато, отпирал его воровато и пока разглядывал марки на конверте, консьерж дозвонился куда хотел и заорал в трубку, что дворника их, Айвара, средь бела дня убило горшком по голове, горшком с молочаем, убило всмятку, но Тамм был прозорливый эстонец. Он знал наперед, что горшок не с молочаем никаким, а с кактусом-недоростком, что Айвар подметал, должно быть, под окнами, когда десятью метрами выше убийца его впал в бешенство и решил выпустить пар заодно с горшком через кухонное окно. С напускным недоверием смерив консьержа взглядом так, чтоб он заметил, Тамм вышел во двор, где уже окружили лежащего навзничь Айвара пятеро неравнодушных – все угрюмые, а один, немолодой, даже шляпу снял, примял ее на груди поближе к левому легкому.

– Что случилось?! Как?! – обхватив голову, вывернув ее к небу, вопрошал Тамм и потом, разглядев себя в окуляре какого-то зеваки, решил, что сфальшивил, что слишком возвысил голос, но не заметил, что возвысил его на русском языке и просто был никем не понят.

В воображении Тамма правосудие уже разинуло над ним свою клетчатую пасть и рыгнуло чифирем и плесенью. Призыв «Бежать!» перебивал вопрос «Куда?», а ответ, оттиснутый на авиабилете, был тут же, в запотевшей ручке, что сжала конверт. Насчет всего, что ему придется бросить в Таллине, он не переживал. Пусть жена его и кляча, зато квартира не жеребец – и сама не ускачет, и силком не уведешь.

Не вижу во тьме стрел Сатурна. Внутричерепной костер – последний светоч мой! – через сутки гасит стыдный душ Шарко. Стыдный в том аспекте, что стоять под его струей мне в неглиже, а поливает тетенька.

– Тише, mon papillon[4]. Тише, родненький.

Бабочка – обоюдный сувенир. Метумов вырезал на моих лопатках ее крылья. Теперь у него есть кожаная бархатница, а у меня мясная многоцветница. Смерть – она там, под шкурой. Иногда она скребется изнутри, и вы идете по врачам. Звук, с которым он сорвал плотскую шаль – этот мокрый треск, – так звучит смерть, сюитой боли. Она еще и благоухает, но у меня хронический ринит. Говорят, пахнет шелкопрядом. Еще говорят, что с юности не хворают до старости. Не доживают.

– Биопсия мозга где?

– Понятия не имею. Вот те крест – +. Выщип еще по заезду брали.

– Да, все, вижу. Хотите знать, что новенького пишут про вас наши коллеги?

– Газета «Дурной вестник»?

– Да-да.

– Журнал «Клиника»?

– Он самый. Так хотите?

– Да уж вываливай.

– Аллопсихическая деперсонализация.

Ах, деперсонализация! Это когда ты одной ногой в пустоте, когда у съемочного аппарата в мозгу барахлит объектив. Дефицит экзистенции. Полусмерть. Браво.

Мы в келье Метумова. Кругом пластмассовая анатомия и пыточный инструментарий. В ванной скулит псина. На полу ведро. В ведре – бычки, собачья шерсть и увядшие розы. С прикроватной тумбочки на меня смотрит череп Марии-Антуанетты. Метумов планирует вставить ей – то есть ему, черепу; Мария в нем давно истлела – мою челюсть, а взамен уже собрал чертовщину из зубов лысых китайских собачек. Прикус обещает лучше нынешнего.

– Удавил бы вас, но, к сожалению, я всего лишь строчка, пишусь по памяти и, видите ли, хваткими конечностями не располагаю.

– Так ведь я тоже. И шея моя неписана, так что мне будет с того, если найдете чем и сдавите? Согласные на гласные наедут? Безграмотно получится, и ладно.

– С какого потолка это заключение? Читаете, значит, мои писюли, а потом диагнозами обзываетесь? Все то, что вменяют мне в упрек по делу, всего-навсего гены и чудеса воспитания. С сопливого детства у меня широкоформатные представления о самых разных вещах и явлениях. Например, был у нас в Назарете кролик. Кролика звали Снежок. Однажды мама подходит ко мне и говорит: «Сегодня Снежок умер, и теперь его зовут Мясной Рулет», – а уж такие пассажи расширяют сознание, поверьте.

– Вы, раз мы теперь на вы, изъясняйтесь фактами.

– Это вы всегда на вы, а мне по барабану. И факты ваши контужены, но вот незадача – они часто меняются, как скоро идут на поправку.

– Вы говорите-говорите.

– А вы не перебивайте. Не пойму, вашей братии хочется верить, что я свой в доску, или просто подержать меня подольше? Что мы имеем? Сердце мое титровали раствором щелочи, кислоты и натурального зла. А на бумагах что? Низкий уровень серотонина? Мой мозг разъело горе. Оно, как раковая опухоль, пустило метастазы на сетчатку уцелевшего глаза, и теперь все слишком ясно.

– И что вам ясно?

– Если я и больной в самом деле, то сумасшедший, не умалишенный. Что ни говори, а это не то же самое. Сойти с ума – это волевое решение, а лишиться его – как быть ограбленным.

– И то правда.

– Вот-вот! Есть люди не без ума, но с него явно сошедшие. Я и сам в таких души не чаю.

– Чаю?

– Давайте чаю. Только с молочком.

Так чаевничала Логика, и не было никакого кролика, и все я соврал – и там, и вам.

Те, кто умер, уже не смущают и сами не смущаются, когда разлагаются вонюче, шляпы не сняв, – совсем манер в этом плане не имеют, а претензий никто и не высказывает. Разве что говорят: «Ну, это ж мертвец. Что с него взять?» И правда, а в остальном мертвые – удобные в своей непритязательности люди, как их ни крути. Да и ароматический вопрос решаем. Но вот для водителя катафалка Меира, который назавтра стал последним шофером Логики Насущной, он стоял как никогда остро, поскольку ехал тот в своей служебной машине – и, кстати, не «Газели» плюгавой, а элегантном «Кадиллаке» – не один, а вез многоуважаемого рава Моше. У них была назначена шахматная дуэль в местном клубе. Когда уже подъезжали, произошел короткий диалог:

– Боюсь спросить, что за амбре здесь стоит, – именно что спросил рав.

– Не бойтесь, – ответил Меир. – Это трупное.

– Напоминает знаешь, что?

– Что?

– Одеколон «Шипр», помнишь?

– А по мне – ну чисто жженый сахар, но формальдегид, когда учуешь, так ударяет в нос, что потом не разберешь.

– Ой да пес же ты, Меир. А какой способный – мало того что нюхач, так еще и на автомобилиста выучился. Феномен!

На этих словах рава Меир поддал газу, чтобы зашумел мотор, и тихонечко завилял хвостом.

За полночь. Непроницаемый мрак, и в нем толкуют.

Большой Взрывович. Дорогая, оставь! Ты вся уже светишься ненавистью, как преисподняя!

Истина. Ты мне скажи, эвакуировали?

Метумов. Последних выводят.

Истина. Чу́дно. Антон, дерните рубильник.

Свет выводит просторное помещение без реквизита. Дерево выкрашено эмалью. В центре стоит стул, к нему привязан траурной лентой «Единственной дочурке» нелепо разодетый Тикай Агапов, между ног он сжимает японскую копилку, его голова тщательно обрита наголо, и на полу вокруг стула блестят прядки светлых волос. Прямо над Тикаем стоит пергидрольная блондинка Истина Насущная в экстравагантном костюме. По углам – чуть больше метра росту Большой Взрывович Насущный, куцый Цветан Метумов и златозубый Антон Вакенгут.

Вакенгут. Милости просим на экзекуцию!

Истина. В каком я шоке. Сперва увидела тебя и думаю: «Воротись-ка ты, Тикай, в материнское лоно и сгинь там, и сгний!» – и только сейчас поняла, какое счастье нам привалило.

Тикай. Раскобылела ты, девочка моя.

Большой. Она тебе не девочка!

Метумов. Раскалена добела – это мягко сказано.

Истина. Тс-с, мальчики. Пускай.

Тикай. Слышали, мальчики? Пускай.

Большой. Ну говори, зачем пожаловал?

Тикай. Уже и допрашивают с порога! Додумались, к стулу привязали!

Метумов. И на совесть. Кроме того, Антон вас высушил, постриг и даже причесал.

Вакенгут. Пробор семь к трем, насколько он возможен на таком коротком материале. Я бы еще профилировал челку, если никто не возражает.

Тикай. Пытать меня удумал, ишак щербатый? Звучит-то грозно, но вот увидите – я выстою, вам меня не сжить. Я еще глаза всей вашей своре измозолю в пузыри.

Истина. Простите меня, но возможно вообще разговаривать с этим шимпанзе, как думаете?

Тикай. Ой-зам-пом-хам-цу-сой-кум-лам! – вот как я думаю.

Метумов. Столько лет, и ни намека на выздоровление. Прелестно.

Истина. Зачем явился, тебя спрашивают!

Тикай. Вступаю в наследство.

Большой и Истина переглядываются.

Тикай. Вы будете против, конечно, но есть один юридический нюанс. (Пауза.) Левый карман.

Истина вынимает конверт и достает из него документ и записку.

Истина. Действительно.

Большой. А на бумажке что?

Истина. (Читает.) Как решишься – возвращайся. Дверь в Питер я всегда держу открытой.

Вакенгут. Не верю!

Тикай. (Смеется.) Да хоть ты тресни!

Истина. (Отрешенно, всматриваясь в бумагу.) Это ее почерк.

Большой. И что нам делать?

Истина. (Записку сминает и отбрасывает, а завещание сворачивает и прячет в декольте.) Берем его на поруки, что ж еще. Цветан, одолжите молодому человеку устав.

Метумов долго роется в пиджаке, находит черную брошюру и протягивает Тикаю, тот хватает ее в зубы.

Истина. Нарушишь хотя бы один пункт, и тебя ждет страшный суд. У нас новые порядки, Агапов. Мы обрели веру.

Вакенгут. Слава луноликому!

Истина. Мы теперь нинисты.

Тикай. (Сплевывает брошюру.) Нинисты?

Метумов. (Подымает брошюру с пола и кладет Тикаю на колени.) Нинизм – это как дадаизм, но мощнее, сакральнее и через «ни».

Тикай. Это вам Логика напела?

Истина. Она умирала. Ты ее еле живую бросил! (Пронзает заточенным ногтем и одним движением рвет Тикаю воротник.) И все-таки она страдала не напрасно. В коме ей явился Нини – покровитель всех полоумных мира. Он указал путь ей, а она нам.

[3] Пожалуйста, обождите (эст.).
[4] Мой мотылек (фр.).