Сигареты (страница 11)

Страница 11

Время от времени Фиби тыкала в него палочкой. Когда Оуэн отказался выпивать у Уолтера, сказав:

– Сам Уолтер-то ничего, но ты же знаешь, я терпеть не могу его друзей, – Фиби спросила:

– Вроде Джека Макьюэна? – С кем Оуэн не так давно ужинал.

Обычно замечания его она сносила кротко. Потому Оуэн и удивился через некоторое время ничем не прикрытой холодности с ее стороны. Он понимал, что иногда беседовал с нею откровенно: неужто она не гордится широтою своих взглядов? Ее прохладность его не обескуражила, а скорее лишь укрепила в роли ответственного, непонятого родителя.

Его верность этой роли укрепило еще и нечто поувлекательнее. За лето Фиби постепенно поддалась тому, что он сперва считал скверным настроением, затем – психологическим состоянием и, наконец, гораздо позже, – недугом. Состояние проявляло себя медленно и неуклонно симптомами утомляемости, нездоровой эмоциональности и депрессии. За следующие осень и зиму два хороших врача заверили Оуэна, что Фиби страдает от разновидности неврастении. Под воздействием его собственной страстной убежденности они сочли источником всех ее невзгод неупорядоченную жизнь, какую она вела.

Сколько б ни было ребенку лет, его здоровье остается первейшей заботой родителя. Оуэн подобрал Фиби лучших врачей, каким только мог доверять. Во всем прочем держался в тени, оставляя за собой право оберегать дочь от главнейшей причины ее расстройства – ее беспутной жизни. Опасаясь упрямой независимости Фиби, он ждал возможности вмешаться. Одна такая возникла под конец декабря. От хронической бессонницы Фиби чувствовала себя изможденной. Ее сопротивляемость инфекциям оказалась подорвана. Когда она заразилась гриппом, тот перерос в бронхит, затем в плеврит. Пришлось перестать позировать; у нее закончились деньги. Узнав об одном только этом от ее психиатра, Оуэн позвонил Фиби и приехал ее навестить.

В студии у нее царил беспорядок; сама она ему соответствовала – хрупкий, бледный изгой. Оуэн приготовил ей чаю, немного поболтал, затем предложил возобновить выплаты из доверительного фонда, который учредил годом раньше. Средства «все там же, ждут ее».

Фиби заплакала. Плакала она, как шестилетка, – долгими яростными всхлипами.

– Я правда на нуле. Я думала, ты махнул на меня рукой.

– Чепуха какая.

– Ты очень жесткий был. Прошлой весной я чувствовала такую близость с тобой, в прошлом июне – кажется, целую вечность назад.

– Я о тебе беспокоился, вот и все.

– Мне так ужасно. Иногда такое чувство, будто я умираю.

– Ты себя не бережешь.

– Берегу. Хожу к врачам и пью все таблетки, а они вообще не помогают – надолго, во всяком случае.

– Скажи мне одну вещь. Ты все еще принимаешь препараты? – Фиби скептически взглянула на него. – Ты можешь мне честно пообещать, что перестанешь их принимать?

– Это тебе у доктора Строба нужно спросить. Он каждую неделю на мне что-нибудь новое пробует.

– Я не о тех препаратах – марихуана, амфетамины, кокаин?

– Я, по-твоему, спятила? В смысле, мне для этого нужно было б рехнуться – с тем, как я себя чувствую.

– Дело не в тебе – меня друзья твои заботят. Неужели ты не можешь просто дать слово?

– Не дергайся.

– Хорошо. С твоими деньгами ты можешь теперь хорошенько и подольше отдохнуть и оправиться по-настоящему. Как ты смотришь на недельку на Багамах? Я приглашаю. Если это годится всяким Джекам и Мэкам, то почему не нам? И вот еще что… – Оуэн не делал пауз и не менял тон голоса, теплого и настоятельного. С чего б ему колебаться? Вид Фиби не только ужасал его – от него он лишь могуче укреплялся в своей решимости: Оуэн знал, что́ ее тут держит, от чего нужно будет отказаться. – Я хочу, чтобы ты поступила в настоящую художественную школу. В последнее время ты не развиваешься так, как следовало бы. Я знаю, что Уолтер – славный человек, и знаю, как он тебе нравится, – мне он тоже нравится. Но учитель он никудышный. – Оуэну показалось, что сквозь впавшие щеки Фиби он различает ее зубы. Она ничего не ответила. Оуэн договорил: – Это я считаю очень важным для твоего благосостояния. Это первое, что ты должна сделать, перед тем как мы приведем тебя в порядок.

Фиби окинула взглядом студию, ее стены, увешанные работами, которыми Оуэн пренебрег. По лицу ее вновь покатились обильные слезы и закапали с подбородка. Голосом довольно твердым, лишь чуточку сиплым, она велела ему убираться вон.

– Я знаю, это трудно, – ответил он, – и знаю, что ты расстроена…

– Ты проклятый говнюк.

– …но рано или поздно тебе придется столкнуться с тем фактом, что ты нездорова и несчастлива. Подумай об этом. Спроси у себя почему.

Уходя, Оуэн думал: она очень больная девочка. Он сделал все, что мог. Он был рад, что она в хороших руках. От ее посещения ему стало уныло и вместе с тем как-то приподнято. Оскорбления Фиби вызвали в нем теплый нахлыв того, что он не осмеливался признавать как облегчение.

Он позвонил доктору Стробу сказать, как он обеспокоен. Был бы признателен, если бы его держали в курсе.

В последующие месяцы Фиби становилось хуже: депрессия, бессонница, лихорадочное возбуждение. В конце весны ее положили в больницу с воспалением легких. Врачи отказывались ее выписывать, если она не разрешит им взять у себя определенные анализы. Те позволили определить ее расстройство как обостренную гиперфункцию щитовидной железы, также известную как базедова болезнь. Фиби начали лечить препаратом под названием метилтиоурацил. Его начальное воздействие оказалось незначительным. В начале июня она согласилась вернуться в отчий дом на севере штата – не из-за того, что ей этого хотелось, а потому что на этом настаивала мать, да и ее собственная беспомощность не оставляла Фиби выбора. Через десять недель лечение ее, несомненно начатое слишком поздно, прекратили, и она согласилась на резекцию щитовидной железы в ближайшей больнице, куда и легла пятнадцатого августа.

При предыдущей госпитализации Фиби отношение Оуэна к ней изменилось. Он явно был несправедлив, и ему хватило ума не приплетать сюда благие намерения как отговорку. В недуге Фиби он винил ее поведение – а это не только обижало ее, но и побуждало врачей, которых он выбрал, упорствовать в их ошибочном диагнозе. Он говорил себе: от нее теперь никогда не стоит ждать того, что она его простит или поймет. Он просто обязан постараться загладить свою вину, как сможет, и молиться, что Фиби отыщет способ оставить его в покое.

Когда она вернулась домой, он целиком посвятил себя программе ненавязчивого и пылкого покаяния. Выполнял все, чего бы ни попросила Фиби, без малейших жалоб. Раскаяние Оуэна соответствовало презрению Фиби. Условием своего возвращения она выдвинула то, что он переедет в гостевую пристройку в дальнем конце дома. Заслышав его голос, она часто просила мать заткнуть ему рот. Иногда она призывала его к своему одру, чтобы только подбросить дров своему пренебреженью. («Каких еще богатых уродов ты сегодня застраховал?») Или требовала от него чего-нибудь (например, читать ей вслух «Двух серьезных дам»[41]; она лила слезы над красотой романа и ярилась на его скуку), как будто он лакей, чью карьеру мошенничеств и изнасилований только что разоблачили. Стоило ему появиться, она уставляла на него свои полные ненависти глаза навыкате. Когда же Оуэну достался Уолтеров портрет Элизабет, он позволил Фиби насмехаться над его мотивами к его приобретению и даже не пытался их ей объяснить. Она так возмущалась тем, что картина теперь принадлежит ему, что пришлось перевезти эту работу из города и повесить у нее в комнате.

Отношение Фиби в нему утешало Оуэна. Оно ему позволяло и дальше играть исполнительного, ныне кающегося отца. Сама роль, трудная и недвусмысленная, продолжала его успокаивать. Превыше всего прочего Оуэн страшился взвинченной неуверенности, в которую Фиби дважды его вводила. Конечно, она все еще опасно маячила у него в будущем. Как она станет себя вести, когда ее вылечат? Скорее всего, захочет с ним примириться. Ее жесткость к нему могла бы стать предлогом к оправданию его собственной несправедливости. Оуэн опасался этой возможности и предпочитал быть наказанным. Ему томительно хотелось, чтобы Фиби жила своей жизнью, а его к ней не подпускала.

Первого июля Оуэн перевел крупную сумму своей дочери. В отличие от доверительного фонда такой расклад делал Фиби поистине независимой. Отец ей больше не надобился. На взгляд со стороны его жест казался щедрым; изнутри же видели, что это выражение надежды и угрызений совести. Оуэн утверждал, будто он выполняет отцовские обязательства. Едва ли способен был он признать свою тягу избежать отцовства целиком и полностью.

В конце августа – уже после операции – Фиби попросила Оуэна навестить ее в больнице. Он приехал под вечер. У нее в палате в темном свечении от опущенных жалюзи и задвинутых штор виднелся истощенный человеческий очерк.

После операции Оуэн не видел ее в сознании. Волосы Фиби, коротко остриженные и слипшиеся от пота, выглядели ермолкой на черепе. Восковая кожа обтягивала кости лица. Оуэну стало страшно, отвратительно, его скрутило жалостью.

Поначалу она ничего не говорила – лишь пристально глядела на него огромными невыразительными глазами. Вытянула руку. Тонкая горячая ладонь вцепилась в него. Он не знал ни что делать, ни что сказать; его самого прошибло потом. Наконец она заговорила – высоким голосом, едва ли не хныча:

– Ты мой отец. Мне ужасно. Я не знаю, что со мной. Мне так ужасно, что больше ничего я не чувствую. Много разговаривать не могу. Тебе тут задерживаться нельзя. Я правда хочу, чтоб ты знал… – Из коробочки «Клинекса» рядом Фиби вытянула салфетку и сплюнула в нее. – Хочу, чтоб ты знал… кое-что. Когда мне все чувства стерло, я поняла, поняла кое-что про тебя и меня. Мы с тобой играли в дурацкую игру, оба. Превращали тебя в дерьмо. Играй себе и дальше, это ничего, а я не стану. Я намерена любить тебя, что б ты ни сделал.

Оуэн ощутил, что его окутывают влажным, удушающим саваном. Ему не терпелось удрать из этой палаты и от своей костлявой дочери. Ее хватка стала туже. Он откашлялся.

– Фиби, ты должна мне поверить, я сделал тебе все, что мог.

Он сам не осознал, что сказал, пока она не ухмыльнулась.

– Может, и так, но я сильно тебе помогла. – Она отпустила его руку. Зажмурилась, по лицу разбежались морщинки. Она походила на старую каргу. – Я тебя люблю – нажми на этот звонок, а? Поскорей, пожалуйста. Пока. Приходи скоро.

Оуэн поспешил прочь по остывшим коридорам и вестибюлю, наружу в волглую яркость, пахшую влажной травой и тленьем. В глазах его вскипали слезы. Он так жестоко обходился с Фиби, и столько раз – как же смеет она его любить? Она поймала его в ловушку. Последнее слово осталось за нею.

Оуэну хотелось бы выкашлять из себя эти чувства, как будто он вдохнул в легкие жучка. Определить свои чувства он не мог. Оуэн напился. Проснулся в три часа ночи и принялся плести фантазии о том, как живет под другим именем в стране, которую никогда не видел. Думал, что сам он обезумел – или, во всяком случае, обезумела его жизнь. Жалел, что Фиби вообще родилась на свет.

Миновали выходные Дня труда. Однажды днем Оуэн зашел в пустую спальню Фиби, где у стены стоял портрет Элизабет, возвращенный из больницы. На него Оуэн недоброжелательно уставился. Слишком уж хорошо знал он женщину с картины. Отвлеченность маски превратила ее в неумолимую, неотзывчивую свидетельницу его прошлых ошибок и нынешней беспомощности.

Вслух он произнес:

– Нахер тебя. – Жаль, что ему не хватит выдержки на нее нассать. Вместо этого он на нее плюнул и кончиками пальцев растер плевок по ее лицу. Краска на ощупь была скользкой и жесткой. Оуэн восхитительно ощутил, что в доме он один, как будто дом принадлежит кому-то другому, а он украдкой проник в него, словно вороватый мальчишка.

[41] Two Serious Ladies (1943) – роман американской писательницы Джейн Боулз. Пер. М. Немцова.