Сигареты (страница 7)
Оливер с улыбкой покачал головой. Он никогда не совершит этой ошибки, не спутает Полин с Элизабет – или ее потребности со своими нуждами. Она принадлежала его грядущей жизни – той, что тянулась теперь перед ним чередою упорядоченных, сдержанно освещенных комнат: выложенный мраморными плитами вестибюль, где у дверей ждала Полин в длинном золотом платье; наверху гостиная, обставленная в стиле Людовика XV, с несколькими кушетками, заваленными подушками, и креслами, накрытыми мягчайшими серыми и бежевыми чехлами, их праздность оттенена формальностью рояля в вечернем наряде; столовая, где стол красного дерева, едва ль не черный при свечах, окружали дружки в смокингах, курившие сигары и пившие портвейн; берлога в цокольном этаже с честерфилдовым диваном и креслом, в рабочем столе полно секретов, свой отдельный телефон – в таком убежище хорошо исследовать одиночество, дарящее светскому человеку самое стойкое наслаждение. Полин принадлежала той перспективе, в которую он мог вступить без малейшего угрызения совести, без малейшего усилия. Хоть относительно этой перспективы он почти и не дерзал претендовать на какую бы то ни было оригинальность, тем не менее гордился он ею как собственным твореньем – быть может, потому, что настолько целиком ощущал себя ее обладателем.
Самоуважение Оливера не ослабло, когда, много позже, он выяснил факты супружнего наследства. Ни разу открыто он не попрекнул Полин, да и, сказать правду, откровение это вызвало в нем чуть ли не благодарность. В конце концов, оно подтвердило, что Оливер наделен правом всем управлять, правом проявлять снисхождение и жалость, правом повелевать.
Оуэн и Фиби: I
Лето 1961 – лето 1963
Много лет спустя, в то же первое июля, когда Аллан Ладлэм обнаружил Элизабет, и в том же городке, Оуэн Льюисон распорядился, чтобы его банк в большом городе перевел крупную денежную сумму его дочери Фиби, которой назавтра исполнялся двадцать один год.
Не впервые уже Оуэн решал обеспечить свою дочь: двумя годами ранее он ей сообщил, что учреждает доверительный фонд, чтобы предоставить ей собственный источник дохода.
Беседовал с нею он в середине августа, когда они сидели на улице под сенью кленов. За размытыми далями паривших полей и холмов припадал к земле синеватый Адирондак. Фиби вспыхнула под своим влажным загаром.
– Папуля! Чем я заслужила…
– Продолжай – ты все делаешь замечательно.
– Ты не о школе говоришь? Это даже не…
– Еще как считается. Но это не награда. Я хочу, чтоб ты сама распоряжалась своей жизнью.
– Папуля, я планирую пойти на работу…
– Что ж, я хочу, чтоб ты работала.
– Тогда…
– Но чтоб у тебя оставалось пространство для маневра. Чтоб ты могла выбирать. Чтобы тебя сразу не соблазнил какой-нибудь обеспеченный хлыщ. Двести в месяц должны в этом деле пригодиться.
– Это же баснословно, папуля…
– А если повезет, сумма вырастет.
– Папуля, а что, если… – Она замялась. – Что, если случится что-нибудь особенное – вроде покупки машины? Не то чтоб мне хотелось, но…
– Попросишь меня. Мне будет в радость.
Оуэн пояснил, что контролировать капитал будет он:
– Это нужно, чтобы средства росли. Ты же согласна с тем, что у меня получится лучше? И к тому же понимаешь, что ошибкой будет истощать его на что-нибудь вроде машины.
Конечно же, Фиби согласилась. У нее уже начал вырабатываться план. Знать, что у нее будут свои деньги, – это оживить одно особое желание.
Той весной у себя в колледже она побывала на факультативной лекции. Выступать студенты позвали первого длинноволосого взрослого мужчину, какого она в жизни видела. Носил он сапоги и джинсы, замшевую куртку и галстук-шнурок. Жил в Скалистых горах и рассказывал о тех краях девственной глуши. Говорил о вторжении городского человека в эту глухомань. Говорил о коррупции в капиталистическом обществе, о том, как она унижает все, чего б ни коснулась, включая отдельные личности, – а все потому, что нужно извлекать выгоду. Глухомань, сказал он, поощряет личность оставаться просто-напросто собой: люди вынуждены приобретать такие знания, которые оказываются непревзойденно полезными для того, чтобы вести счастливую, самоподдерживающуюся жизнь. Своим политическим идеалом он издавна считал революцию, но теперь видел, что час для революции еще не настал. Пока же такое время не придет, он рекомендовал отринуть общество. Никто не спросил у выступающего, чем люди в глуши занимаются по вечерам. Фиби и ее сверстники, обычно такие скептики, заглотили предложенные заповеди с восторгом.
Вскоре после она познакомилась в большом городе с молодым человеком, который воплотил собой виденье того лектора. Грядущий год он намеревался провести в Нью-Мексико лесником. Она ахнула от восхищения, что вызвало его предложение: а поехали со мной. Пусть и нависал он над нею весь золотой и громадный, Фиби даже тогда не могла помыслить о такой перспективе. Теперь же она ему написала: он не шутил? В ответ он позвонил и подтвердил, что нет, не шутил.
Когда Фиби объявила, что бросает колледж, чтобы отправиться охранять лесные угодья юго-запада, Оуэн, не куривший лет десять, машинально схватился за пустой нагрудный карман. Он счел, что его обвели вокруг пальца.
Ума Оуэну хватило, чтобы скрыть такие чувства и пуститься в торг. Поначалу выразил лишь удивление, заметив, что вести подобную жизнь – дурацкая для нее затея, судя по всему: на такую работу она не способна. Фиби утверждала, что способна; в верховых походах она была звездой, держалась лучше многих мужчин. (Сам виноват, размышлял он, вырастил ее как мальчишку. А вот ее брат – ребенок домашний.) Возможно. Но зачем бросать всего за два года до конца бакалавриата? Она ответила, что диплом по искусству от прогрессивного колледжа нынче много веса не имеет – он может ей даже навредить. Оуэн спросил: а само искусство? Десять лет она хотела стать профессиональным художником. (Оуэн в силах был принять такую возможность. Он не рассчитывал, что его девочка поступит в школу права, а все признавали, что талант у нее настоящий. Ей следует и дальше учиться живописи. Впоследствии, вероятно, и вырастет из таких занятий – или же преуспеет в них. Он представлял себе, как навещает ее тогда в городе…) Искусство, сказала Фиби, и что такого замечательного в искусстве?
– Буду заниматься чем-то настоящим.
– Даже Маркс кое-что в этом соображал – помнишь его «производительный труд»?[23] А в том, чтобы пялиться на деревья, ничего производительного нет.
– Папуля, ты же сам сказал – пространство для маневра…
– Я имел в виду, чтобы достичь чего-то в мире – в «настоящем» мире. А не сбегать от него.
– Ты заберешь деньги?
Оуэну хотелось знать больше.
– Эти «друзья» в Нью-Мексико – среди них есть твой мальчик?
– Чего ты так боишься? Не собираюсь я там всю жизнь провести. И он не мальчик, он мужчина, – не сдержалась и добавила Фиби.
Оуэн боялся – не того, что воображала Фиби, а того, что его отставят в сторону. Он искренне желал Фиби свободы и видел себя ее частью.
– Ты пустишь псу под хвост пользу девятнадцати лет. Ты слишком умна для первобытного леса…
– Но это же то, чему я не выучилась…
– …и если желаешь удрать с «мужчиной», так и скажи, Христа ради.
Конечно, мужчина был – кто-то же должен был стать предлогом для перемен. Фиби попала впросак, защищая этого человека, которого едва знала. Поставила себя в неудобное положение; вынудила себя злиться; хваталась за оправдания.
– Как только я чего-то хочу, ты увиливаешь.
– Фиби, я был бы безответственным…
– Херня, ты желаешь управлять моей…
– …ради твоего же блага. Следи, пожалуйста, за языком, когда со мной разговариваешь.
– Благо – это то, что ты… Вот для чего нужны деньги – чтоб еще больше зависеть…
– И думать не смей про Нью-Мексико.
– До свиданья, папуля. – Она ушла до того, как расплакалась. (Как мог этот умный человек так тупо себя вести?)
Гуляла Фиби два часа. Вернувшись домой, позвонила кое-куда по межгороду, сложила две сумки и успела на вечерний автобус в большой город.
Уехала она до того, как домой вернулась мать; Фиби позвонила Луизе на следующий день, чтобы объяснить свое решение. Потом она с нею связи не теряла, чтобы оба ее родителя всегда знали, что «с нею все в порядке». Прежде чем Оуэн увидел ее вновь, прошло восемь месяцев.
Из большого города Фиби так и не уехала: перспектива жить в глухомани с золотым юношей быстро утратила свою привлекательность. Недолго она пожила с семьей подруги по колледжу. Осознала, что первая ее задача – зарабатывать себе на жизнь. Ее старая преподавательница живописи помогла ей подыскать работы натурщицы; смелость позировать ню придала ей уверенности. Она предложила себя нескольким фотографам, некоторые снимали моду, один среди множества привлекательных черт проницательно различил ее стройные ноги и лодыжки. Он специализировался на обуви. Через четыре месяца после отъезда из дома Фиби стала профессиональной натурщицей ниже колен. Нескольких хорошо оплачиваемых часов в неделю хватало на все ее нужды.
Пока Фиби училась себя обеспечивать, преподавательница познакомила ее с несколькими художниками. Фиби сходила к ним на выставки, навестила мастерские, пообщалась с ними после работы. Их жизнь пришлась ей по вкусу. Их еще не перебаламутило буйным рынком; «Кедровый бар» по-прежнему оставался процветающим клубом[24]. Их работа наполняла ее страстью к подражанию – не какой-то одной манере, а скорее чудно́й одержимости, какую различные манеры выражали. Фиби возжаждала собственного стиля.
Она и не воображала, будто что-то знает. Она готовилась к художественной школе, надеясь, что ее примет Хофманн[25], и тут сходила на выставку художника по фамилии Трейл – ее преподавательница часто его упоминала. Эта небольшая ретроспектива – первая за много лет – демонстрировалась в галерее на Восточной Десятой улице. В свой первый заход Фиби провела там час, а на следующий день вернулась опять – и на следующий снова, чтобы наверняка удостовериться, что в Уолтере Трейле она «встретила своего мастера». Она решила именно им его и сделать.
Оуэн восхищался б ее оборотистостью. Она убедила друзей своих друзей представить ее Уолтеру, а потом и рекомендовать ее. Устроила так, чтобы ему о ней почаще напоминали, – к примеру, прохаживалась мимо него в «Кедровом», опираясь на услужливую руку де Кунинга[26]. Когда наконец она у него объявилась – с шестью рисунками, благопристойно размытыми, дабы походили на нечто оригинальное, – он сразу же встал на ее сторону. Посмотрел на рисунки, затем на нее саму и принял ее просьбу стать его подмастерьем. Она будет выполнять за него работу по дому, время от времени позировать ему и работать под его наставничеством.
Уолтер жил на углу Бродвея и Девятой улицы в здании для мастерских; Фиби он нашел студию с кухонькой на этаже под собой. Для нее началась новая жизнь. Уолтер к своей роли отнесся всерьез. Между тем, что он заставлял ее делать для самого себя, и тем, что велел ей делать для себя, у нее едва оставалось время выставлять напоказ свои ноги.
Теплым моросливым утром в середине апреля, через два месяца после того, как Фиби переехала, визит ей нанес Оуэн. Она сказала ему встретить ее у Уолтера, где дверь никогда не запиралась, и он поэтому мог попросту ввалиться; что он и сделал, слегка спозаранку, совершив незнакомое путешествие в нижний Ист-Сайд быстрее, нежели рассчитывал. Поначалу Фиби он не увидел. В дальнем углу громадной комнаты Уолтер Трейл набрасывал обнаженную натурщицу, и ее вид притянул взгляд Оуэна. Натурщица не сидела неподвижно: она медленно вращалась под пристальным взглядом художника, как будто исполняла скользящий танец, по очереди ложилась, приседала, вставала на колени, меняла одну позу на другую с замедленной размеренностью, поразившей Оуэна и своей безликостью, и гипнотизмом. Женщина была молода: кожа у нее рдела, соски смотрелись единообразно розовыми. Он заметил проблеск розовых губ в скольженье ее бедер, а затем длинные волосы скользнули прочь с ее лица – лица Фиби.
Оуэн сказал себе: это заговор. Заметив его, Фиби произнесла:
– Ой, тьфу!
Уолтер отложил угольную палочку, обтер почерневшие пальцы белой тряпицей и протянул руку своему обалдевшему гостю.
– О – мистер Льюисон! Полагаю, такого не планировали ни вы, ни я. Извините – просто пытаюсь успеть один последний рисунок. – Оуэн проследил, как попка Фиби скрывается в спальне. Уолтер произнес: – Она великолепная натурщица. Умеет двигаться.
– Вот как?
Уолтер ковал железо, пока горячо: