Оттепель. Действующие лица (страница 19)
По словам Ст. Рассадина, «прозаик Балтер возник внезапно, словно бы взрыв»[277], и взрыв этот произошел в альманахе «Тарусские страницы» (Калуга, 1961), где появилась повесть «Трое из одного города», менее чем через год в переработанном и значительно расширенном виде напечатанная еще и журналом «Юность» (1962. № 8–9) под новым названием, каким стала окуджавская строка «До свидания, мальчики!»[278].
И, – говорит Р. Киреев, – «такой лирической мощи была эта неброская с виду вещь, что сломала все чиновничьи рогатки»[279]. О ней тут же стали писать, и всегда в исключительно восторженных тонах. Ее издали в переводах на несколько иностранных языков. Спектакли по ее инсценировке прошли во многих театрах страны, а в 1965 году режиссер М. Калик поставил по этой повести еще и фильм, тоже неординарный.
Успех, по всем правилам писательской карьеры, надо было бы закреплять новыми заметными публикациями. Но – то ли Б. не был озабочен своей карьерой, то ли просто не открыл пока для себя новые темы – этих публикаций практически не было. Один только – симпатичный, но всего один! – рассказ «Проездом», увидевший свет опять-таки в «Юности» (1965. № 10)…
На хлеб в последнее десятилетие своей жизни Б. зарабатывал переводами по подстрочникам с узбекского, таджикского и хакасского языков. И, естественно, фрондировал, вместе с друзьями подписывая письма протеста – и против цензуры, и против нарушений социалистической законности.
Власть до поры к этим протестам относилась сравнительно снисходительно. Но когда в ответ на «процесс четырех» по делу А. Гинзбурга, Ю. Галанскова и их товарищей в 1968 году протесты поднялись девятым валом, она все-таки взъярилась: от подписантов потребовали покаяния, угрожая в противном случае перекрыть им, как тогда выражались, кислород.
Потребовали и от Б., причем в парторганизации журнала «Юность», к какой он был приписан, ни крови, ни позора никто отнюдь не жаждал: намеревались ограничиться выговором, а Е. Сидоров, руководивший там отделом критики, предлагал и вовсе обойтись только обсуждением. Б. нужно было всего лишь со смирением принимать товарищескую критику и не возражать. Но он возразил: «Я считаю, что, подписав письмо, я поступил согласно со своей партийной и гражданской совестью». И в еще более сильных выражениях, категорически отказавшись назвать тех, кто составил и передал ему крамольное письмо, возражал на бюро Фрунзенского райкома КПСС, куда из «Юности» поступило предложение о выговоре.
Итог понятен: Б. из партии исключили единогласно, подавать апелляцию, как это сделали многие подписанты, он наотрез отказался, так что о доступе к печатному станку можно было забыть.
Он и забыл: ограничив круг своего общения только верными друзьями, работая над повестью «Самарканд», оставшейся, впрочем, недописанной.
Словом, – как сказал Н. Коржавин, – «для читателя он так и останется автором одной книги – повести „До свидания, мальчики!“»[280].
А для истории – еще и запомнившимся примером гражданского неповиновения.
Соч.: До свидания, мальчики: Повесть, рассказы, пьеса, публицистика. М.: Сов. писатель, 1991; До свидания, мальчики!: Повесть. СПб.: Азбука-Аттикус, 2019.
Лит.: Борис Балтер: «Судьей между нами может быть только время»: К столетию со дня рождения. М.: Зебра Е / Галактика, 2019.
Баранович Марина Казимировна (1901–1975)
Доучиться в Екатерининском институте благородных девиц Б. не успела и уже через несколько месяцев после Октябрьского переворота оказалась в Бутырской тюрьме[281]. По «довольно забавной», – как она потом вспоминала, – причине: забрали некоего молодого человека, а с ним записную книжку, где среди прочих были указаны ее адрес и телефон.
«Лагерную „канализацию“, – рассказывает ее дочь Анастасия Александровна, – еще не наладили, так что приходилось либо отпускать, либо расстреливать, – шестнадцатилетнюю девчонку отпустили. ‹…› Ну а дальше ничего забавного уже не было»[282].
Началась жизнь, внешними событиями отнюдь не изобиловавшая, но в духовном смысле чрезвычайно насыщенная. Б. посещает лекции А. Габричевского по искусствоведению, занимается в театральных студиях у М. Чехова и Е. Вахтангова, читает стихи в «Синей блузе» и в издательстве «Узел», где впервые встречается с Б. Пастернаком, дружит с антропософами и М. Волошиным, знакомится с М. Цветаевой, Р. Фальком, Г. Нейгаузом, М. Юдиной, Н. Мандельштам, В. Шкловским, другими людьми старой, классической культуры. А деньги на пропитание зарабатывает службою в сменявших друг друга конторах, переводами, шитьем[283], сдачей донорской крови, ответами на письма, поступавшие в «Пионерскую правду», много чем еще…
И – это оказалось главным – перепечаткой на машинке. Взявшись уже после войны страница за страницей, часть за частью следовать за Пастернаком, создававшим в эти годы свой роман, а также, – опять сошлемся на воспоминания ее дочери, – уже по собственной инициативе перепечатывать
бесчисленное количество экземпляров стихов из него по мере их появления. Стихи мама сама сброшюровывала и переплетала, – эти светло-зеленые и голубые тетрадки расходились по всей Москве и за ее пределами. ‹…› В каком-то смысле мама оказалась одной из родоначальниц самиздата, хотя такого термина тогда еще не существовало[284].
Пастернака Б. боготворила, так что однажды он даже обеспокоился, не влюблена ли она в него. И, – продолжим цитировать А. Баранович-Поливанову, –
когда мама рассмеявшись ответила отрицательно, он обрадовался и сказал, что боялся этого. Мама действительно была из тех, у кого каждое чувство могло показаться постороннему преувеличением и чрезмерностью. Было восторг и поклонение огромному и любимейшему поэту, так же как и у других ценителей его таланта[285].
Сопоставимый по накалу восторг Б. пережила еще дважды. Так, прочитав в 1957 году первое русское издание А. де Сент-Экзюпери («Земля людей»), она настолько увлеклась этим писателем, что перевела почти все его книги. Что-то удалось даже опубликовать (например, «Военного летчика» в шестом номере журнала «Москва» за 1962 год; появились в печати и переведенные ею роман «Южный почтовый», что-то из публицистики и писем), но большая часть переводов разошлась по стране, как и пастернаковская «Тетрадь Юрия Живаго»: в ее машинописи и ее самодельных переплетах.
И еще одна новая, судьбоносная, как раньше говорили, встреча – А. Солженицын, с которым она и познакомилась совсем вроде бы случайно, и общалась совсем не часто, но избирательное родство возникло сразу же и уже навсегда. Во всяком случае,
в последние годы жизни, кроме небольшой полки с книгами, репродукций «Сикстинской мадонны» и «Тайной вечери» и фотографий (не считая семейных) Сент-Экзюпери и Солженицына над кроватью и еще Евангелия, всегда лежавшего на тумбочке, у нее почти ничего не было. А по поводу упомянутой карточки Александра Исаевича, то Солженицын оказался в какой-то мере прав, заявив общим друзьям после первого знакомства с мамой: «Кажется, я вытеснил из ее сердца Пастернака»[286].
Но это в последние годы жизни, оказавшейся длинной и, наверное, все-таки счастливой. Конечно, и ее мытарили, и она знавала нужду, и ее таскали на допросы в середине 30-х, в конце 40-х, во второй половине 60-х. И только «чудом, – говорит Анастасия Баранович-Поливанова, – в нашей семье никто не погиб в тюрьме или лагере ‹…› все держалось на волоске, но она осталась на свободе»[287].
И, оставшись на свободе, прожила эту жизнь так, как должно, – в ладу со своим нравственным законом, ни на день не покидая тот круг, о котором можно прочесть у Пастернака и в романе, и в стихах:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про ту среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Соч.: Переписка Б. Пастернака с М. Баранович. М.: МИК, 1998.
Лит.: Баранович-Поливанова А. Оглядываясь назад. Томск: Водолей, 2001.
Баркова Анна Александровна (1901–1976)
С восьми лет, – если судить по позднейшим воспоминаниям Б., – ею владела «одна мечта о величии, славе, власти через духовное творчество»[288].
Честолюбие, как видим, зашкаливало уже в начале жизни. Зашкаливало и чувство обиды на весь Божий мир и Божий замысел. Еще в гимназии, униженная хотя бы тем, что в ней же служил швейцаром ее отец[289], Б. зачитывается Достоевским, Ницше, Пшибышевским, «проклятыми поэтами», а вместо сочинения на вольную тему подает учителям «Признания внука подпольного человека».
Возможно, в другое, более спокойное время ей удалось бы перерасти, изжить свои подростковые комплексы. Но в Иваново-Вознесенск приходит революция, понятая как очистительная гроза, как возможность отомстить всем и сразу, поэтому Б., оставив гимназию, облачается в пролетарскую блузу и под псевдонимом Калика Перехожая начинает сотрудничать с местной газетой «Рабочий край». Появляются стихи, которые А. Воронский, редактировавший тогда газету, с самыми лестными характеристиками переправляет А. Луначарскому, и тот, заинтригованный донельзя, приезжает в Иваново-Вознесенск, чтобы лично познакомиться с «пролетарской Ахматовой», а в 1921-м приглашает ее в Москву.
Так что Б., став одним из секретарей наркома просвещения, на два года поселяется в его кремлевской квартире: ее стихи успевает заметить даже А. Блок, известность растет, выходит первый, оказавшийся единственным, сборник стихов «Женщина» (1922) с предисловием Луначарского, который вполне допускает, что «товарищ Баркова сделается лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы».
Все, словом, более чем отлично. Однако натуру прирожденной строптивицы не изменить: переписываясь с подругами, Б. в самых саркастических тонах рассказывает о шокирующем ее быте кремлевских обитателей, а в одном из писем и вовсе признается в мечте поджечь эту квартиру.
Но ведь квартира не где-нибудь, а в Кремле! Перлюстрированное письмо кладут на стол Луначарскому – и Б. оказывается на улице: «Сгорела жизнь в одну неделю. / Поднять глаза невмоготу. / Какою жгучею метелью / Меня умчало в пустоту?»
Времена, впрочем, стоят еще сравнительно вегетарианские, поэтому сердобольная М. Ульянова даже пристраивает Б. на какое-то время в «Правду», стихи идут в «Красной нови», «Новом мире», «Красной ниве», «Печати и революции», включаются в престижную антологию «Русская поэзия XX века», составленную И. Ежовым и Е. Шамуриным. Но гордыня и неуживчивость держат Б. вдали от тогдашнего литературного сообщества, ее отношение к совдеповской действительности становится все непримиримее, а разговоры все несдержаннее.
И вот результат: за прочитанное соседке стихотворение с неприязненной оценкой Сталина Б. в декабре 1934 года арестовывают. Она будто предвидела свою судьбу и еще в 1921-м, отвечая на очередную анкету, заметила, что для поэта «быть может, лучшая обстановка – каторга», а 2 марта 1935-го уже из Бутырки обратилась к наркому внутренних дел Ягоде с просьбой: «В силу моего болезненного состояния и моей полной беспомощности в практической жизни наказание в виде ссылки, например, будет для меня медленной смертью. Прошу подвергнуть меня высшей мере наказания»[290].
Ее тем не менее не расстреляли, раз за разом подвергая вот именно что медленной смерти: Карлаг в 1935–1940 годах, затем, после нескольких лет на свободе, когда Б. работала уборщицей, бухгалтером, ночным сторожем в Калуге и там пережила месяцы фашистской оккупации, в 1948-м новый приговор к 10 годам ИТЛ с последующим поражением в правах на 5 лет.
Инта, потом, еще ближе к Полярному кругу, Абезь… И все по доносам, только за стихи, за разговоры.