Бархатная кибитка (страница 8)
Глава восьмая
Стихи и рисунки моей мамы
Когда мне было шесть, семь и восемь лет, мы с мамой и папой жили втроем, в трехкомнатной квартире на одиннадцатом этаже большого белого брежневского дома. Та местность казалась отдаленной от городского центра, недавно застроенной белыми простыми жилыми домами, вокруг еще сохранялось какое-то слегка растерянное состояние окраины, насыщенное как бы отчасти диким простором, а за окнами нашими разверзалось раздолье настолько открытое, что в ясную погоду видно было, как на горизонте вспыхивают золотыми искорками очень далекие, но все же узнаваемые купола кремлевских соборов. «А из нашего окна площадь Красная видна» – говорилось в известном детском стишке. Но нет, из нашего окна Красную площадь было не разглядеть, но микроскопическая колокольня Ивана Великого прочитывалась довольно отчетливо на линии горизонта, а рядом посверкивала на солнце крошечная грибница храмовых куполов. Ночами же золото этих куполов гасло и растворялось во тьме, но маленькими красными точками светились между землей и небом кремлевские звезды. Линия горизонта мощно присутствовала в той квартире (в наших трех комнатах, которые казались мне очень большими и постоянно облитыми ясным небесным светом, царствовала какая-то доверчивая распахнутость, некая беззащитность в отношении небес), и, в общем-то, мы трое жили там как бы под гипнозом этой линии, а ведь горизонт этот был городским, урбанистическим, московским, и все же нечто проступало в этом ландшафте от неосвоенной планеты, от разросшейся до гигантских размеров орбитальной станции: невозможно было поверить, глядя из наших окон, что мы живем в древнем городе, где когда-то торговали соболями на рынках, где цари в атласных халатах восседали на своих узорчатых тронах, а парчовые боярские кибитки вязли в жидкой грязи между дощатыми тротуарами. Из моего окна открывался мне город, казавшийся мне построенным совсем недавно и вроде бы не предназначенный для долгого дальнейшего существования: не столько город, сколько временное техническое поселение, гигантское, но непрочное, и даже далекие храмовые купола оборачивались в контексте того окна какими-то техническими агрегатами, чем-то вроде огромных катушек, плотно опутанными толстыми нитями из полудрагоценных металлических сплавов – то ли ради концентрации солнечной энергии, то ли ради иных нужд, связанных с прагматическим распределением небесных сил по каналам технического обеспечения этой обширной колонии, где массы колонистов живут и работают, постепенно накапливая сведения о совершенно новом для них мире, куда их забросила неведомая мне логика оголтело-отважного и трудолюбивого эксплоринга. Моя мама в тот период постоянно рисовала этот горизонт, он сделался героем множества ее рисунков, нередко он изображался темнеющим, предвечерним, а небо над этой неровной линией приобретало цвета заката, оно становилось оранжево-красным, плотно утрамбованным, даже слегка лоснящимся, потому что над ним плотно и неторопливо поработали несколько красных, оранжевых и желтых карандашей. В этом небе над городом чаще всего летел или парил раскрытый зонт – белый, ярко-желтый, или же черный, или же сливочно-розовый. Этот зонт не был объят пламенем, но все же он был горящим зонтом – он горел, как фонарик, в этом закатном небе, как Неопалимая Купина, как окна вечерних домов, как звезда любви. И при этом оставался одиноким, потерянным. Потерявшимся в небесах. Моя мама любила изображать или описывать объекты, унесенные ветром или же парящие. Штаны, улетевшие с балкона и совершающие свой полет над городом. Бесчисленные летящие зонты. Воздушные шарики, ускользнувшие из жадных детских рук. Домики, летящие в небе, как украденный ураганом фургончик девочки из Канзаса. Букеты цветов, подброшенные в воздух какими-то восторженными руками, но забывшие приземлиться. Домики на маминых рисунках иногда парили в небе целыми небесными группами, небольшими левитирующими поселками. Собственно, и наша квартира была таким домиком, висящим в небесах. Непрочность и безосновательность такого воспаряющего существования очевидна. Но не менее очевидна и присущая такому существованию эйфория.
Еще одним объектом, висящим в небесах (точнее, в данном случае, свисающим с небес), часто являлось яйцо на нитке – этому объекту посвящена большая серия маминых рисунков. В тот период мы часто изготавливали такие легковесные сувениры. Все знают, как это делается: берется сырое яйцо, в точке его максимального заострения (макушка яйца) делается маленькое аккуратное отверстие, затем содержание яйца осторожно вытряхивается или высасывается – остается пустая легкая скорлупа, сохранившая свою форму. Затем берется маленький обломок спички, к которому привязывают нить. Кусочек спички осторожно просовывается в отверстие – и вот оно перед вами, яйцо на нитке. Оно почти невесомо, хрупко, но нетленно. Его можно вешать на лампы, на новогодние елки, на фронтоны книжных шкафов – повсюду, где ветер и неосторожные руки не разобьют его. Скорлупу можно разрисовать акварелью, обрызгать каплями жидкого золота или же оставить как есть – в любом случае этот объект приобретет легковесные магические свойства.
Непрочность и хрупкость часто становились предметом описания (даже, можно сказать, объектом поэтической глорификации) в маминых стихах. Вот ее известные детские стихи про синюю чашку.
Синяя чашка красивой была.
Но как-то упала она со стола,
И серые-серые мышки
Схватили осколки под мышки.
Так и случилось, что в темный подвал
Синего неба кусочек попал.
А вот другое стихотворение, написанное вскоре после того, как мы встретили зловещий 1986 год – год, который разлучил нас.
ЕЛОЧНЫЙ ОГУРЕЦ
Ты – стеклянный огурец,
Огурец ненастоящий,
Подозрительно блестящий,
Даже мертвый, наконец.
Ты зачем висишь на ветке,
Грея лампочки в боках?
Огуречик ты некрепкий,
Вот свалился ты – и ах!
Ах, как много сверкающих, тающих,
Блескучих, поючих осколочков
Дрожало, лежало, визжало
На полочках.
А?
На новогодней нашей елочке, которая в том году была убогой, словно испуганной, действительно висел, среди прочих елочных игрушек, такой зеленый, пупырчатый, елочный огурец. И он и правда упал и разбился, превратившись в россыпь осколков, каждый из которых был с одной стороны зеленым, а с другой, вогнутой стороны, – серебристо-зеркальным. Все мамины стихи, написанные той суровой последней зимой, заканчиваются вопрошанием «А?» – словно бы автор под конец каждого стиха слышит некую невнятную реплику или вопрос, приходящий извне, и переспрашивает с оттенком недоумения: «А? Что?» Вся жизнь человеческая – это такое переспрашивание, вежливая попытка уточнить недорасслышанное: «Что? Как? Что вы сказали? Зачем?» Множество маминых стихов разных периодов построены в форме диалога, в ходе которого беседующие или же не вполне отчетливо слышат или не вполне отчетливо понимают друг друга, как если бы разговор происходил в грохочущем поезде или на вечеринке, где звучит громкая музыка, или в заводском цеху, где гремят станки, или же вблизи огромного водопада. Голос стиха кажется самому себе настолько тихим, что ему постоянно приходится пробиваться сквозь внешний шум, но и возможность диалога, возможность получить сообщение – эти возможности также затруднены. Да и сам диалог, само сообщение – они под вопросом, они тоже предмет сомнения: стоит ли услышать то, что было сказано? Или следует ускользнуть, умыкнув с собою лишь осколок неведомой речи – кусочек синего неба или пупырчатый фрагмент елочного огурца? Поэтическая речь всегда содержит в себе некий профетический импульс, который, дай ему только волю, может ввести в заблуждение или же в искушение. В стихах моей мамы постоянно происходит скрытая борьба с этим профетическим импульсом, все речи распадаются на фрагменты, не вполне ясные, как бы не до конца расслышанные, но оттого еще более мистические и завораживающие:
Постойте, что-то не пойму,
Простите, не пойму я что-то,
Что притаилось в том дому,
Где заколочены ворота?
Зачем и кто открыл окно?
Скрипучие фрамуги взвыли.
О Боже, там лежит оно
Под толстым, тяжким слоем пыли.
О Боже, там лежит оно.
Оно мертво и недвижимо.
Окаменевшее зерно
Само в себе неразрешимо.
Зачем же надо ворошить
Всю эту каменную мерзость,
Когда всего лишь просто жить –
И то уже большая дерзость?
Глава девятая
Социализация в детских коллективах
Социализация в детских коллективах. Любой извне сформированный детский коллектив (палата детской больницы, группа детсада, школьный класс и прочее) быстро разделяется на две антагонистические группы. Условно говоря, разделяется на «отличников» и «хулиганов». В первую группу входят дети, лояльно относящиеся к тому миру, в котором они оказались (больница, интернат, детский сад, школа). Они принимают правила, им предложенные, стараются соответствовать им, преуспевают или хотя бы стараются преуспеть в учебе, прилагают усилия к тому, чтобы завоевать одобрение педагогов, наставников, воспитателей, надзирателей или медицинского персонала. Они соревнуются друг с другом в деле получения хороших отметок, призов, положительных отзывов и прочих поощряющих сигналов, приходящих из мира взрослых. Внутри своей группы «отличники» стараются завоевать уважение друг друга, занять более привилегированную позицию в своем сообществе. Эта группа детей, как правило, на равных включает в себя оба гендера: мальчиков и девочек среди «отличников» примерно одинаковые количество (если дело происходит в межгендерном коллективе).
Во второй группе («хулиганы»), как правило, преобладают мальчики. Иногда такая группа состоит исключительно из детей одного пола (банды «хулиганов» и «хулиганок»), но по большей части и мальчики, и девочки присутствуют в «хулиганской» группе, но девочки остаются в меньшинстве. Эта группа незаконопослушна, отвергает правила «легального» мира, ориентирована на физическую силу, выносливость, отвагу, удаль, лихость повадок и поступков и прочее в этом роде. В группу входят дети, склонные к насилию, но умеющие подчиняться законам группы. И в той и в другой группе появляются лидеры или лидер. В первой группе – дети, наиболее способные к учебе и организационной работе. Во второй – наиболее сильные, жестокие, лихие. Вторая группа нуждается в жертве.
Как правило, жертва выбирается из слабых представителей, непрочно примкнувших или желающих примкнуть к группе «отличников». Вторая группа как бы идет по следам первой, охотясь на тех, кто отстал или отбился от своей стайки. Иногда жертву выбирают среди одиночек, отщепенцев. Иногда жертва входит в криминальную группу как особая персона, предназначенная для унижений и издевательств, – козел отпущения.
Я, оказываясь (не по своей воле) в детских коллективах, никогда не принадлежал и не хотел принадлежать ни к первой, ни ко второй группе. Я плохо учился, не принимал правила и законы детского учреждения, стараясь обойти или пренебречь ими при любой возможности. Я не искал одобрения или симпатии со стороны учителей, нянь, воспитательниц, медсестер. С другой стороны, я не был сильным, агрессивным, склонным к насилию, способным принять негласные законы хулиганского или протокриминального сообщества. Никогда не стремился к их шайкам, не искал себе места среди хулиганов, не старался завоевать их одобрение или восхищение.