Под знаком Амура. Благовест с Амура (страница 17)

Страница 17

Впоследствии он всегда поддерживал в себе уверенность в своей правоте, в своей силе, в своей победе.

И только однажды беспардонно и насильно был ее лишен по самодурству тульского губернатора Муравьева, что и послужило причиной непреходящей к нему ненависти бывшего легионера. Комбатанта, – вспомнил, как назвала его при знакомстве Элиза.

Эх, Элиза, Лизавета, я люблю тебя за это… Люблю?! Ну как посмотреть… Заноза ты в душе, а почему, отчего – тревожно и непонятно, и, видать, непонятность эта тянет, как железо магнитом. Вот снасильничал бы тогда, и дело с концом, все бы оборвалось, ан нет – получил перо в бок, еле выжил, а заноза не только осталась, но еще как бы и выросла.

Два дня приходил Вогул на берег и, скрываясь в кустах, наблюдал за прогулками Элизы. Трижды в день, примерно в одно и то же время, она выкатывала из калитки в воротах Белого дома коляску с малышом и часа два мерила аллею из конца в конец. Оба раза на вечернюю прогулку приходил высокий офицер, в котором Григорий сразу же признал того самого поручика, с которым сцепился на Волге, – теперь он стал штабс-капитаном. Припомнилось, что был он возле Муравьева и в Туле, и у Ленских Столбов, и на Охотском тракте – видать, близкий генералу человек. А по тому, как вился вокруг Элизы и сюсюкал с мальчуганом, ясно – к гадалке не ходи, – кем он им приходится.

Только вот закавыка: он-то вьется, а Элиза не отвечает, смотрит вперед с отстраненным лицом, словно она не здесь, на летней аллее над Ангарой, а где-то далеко-далеко. Может, в своей Франции, может, еще дальше. А мужа будто бы рядом вовсе и нет.

Вогул крайне удивился – не самому этому открытию, но тому, что оно его неожиданно взволновало. Он последнее время стал замечать за собой прежде вообще не испытываемые чувствования – как, например, умиление при мысли о маленькой Гринькиной дочке или угрызения совести из-за того, что едва не угробил самого Гриньку. За сожженный пароход совесть его не трогала, как и за покушения на Муравьева – это были звенья одной и очень прочной цепочки, сковавшей его с генералом. Правда, генерал о ней не подозревал, но какое это имело значение! Вот с Элизой – дело другое. Между ними тоже протянулась связь – нить ли, цепочка или целый канат, – о которой тоже знал только Григорий, но, заметив отчуждение между Элизой и ее мужем, он отчетливо осознал, что у него появился шанс попытаться хотя бы получить ее прощение. А дальше – куда фортуна повернет свое колесо.

Вогул решил: была не была, завтра он поговорит с ней. Во время послеобеденной прогулки. Утром он не пошел на свое потайное место, откуда вел наблюдение, поэтому не знал, что с малышом гуляла не Элиза, а горничная. Впрочем, какое это имело бы значение? Мать могла быть занята чем-то важным (она и была занята полученным утром письмом Екатерины Николаевны) или почувствовать недомогание – в общем, ее отсутствие вряд ли бы вызвало тревогу. А вот опоздание с послеобеденной прогулкой – на целых полтора часа! – заставило Вогула внутренне напрячься и насторожиться. Как дикий зверь чует запах железа от капкана, так Григорий почуял неладное в столь большом опоздании, а когда Элиза все-таки появилась на аллее, катя перед собой коляску, ощущение неладности и даже опасности происходящего резко усилилось: в страдальчески застывшем лице женщины не было ни кровинки.

И еще – из коляски слышался непрерывный детский плач, со всхлипами и тонким подвыванием, но мать это как будто не трогало. Можно было подумать, что она и не слышит своего ребенка.

Вогул решительно проломился сквозь кусты и вышел на дорожку навстречу коляске. Его появление было столь неожиданно, что вывело Элизу из ее сомнамбулического состояния. Она остановилась, вглядываясь в подходившего мужчину, и, видимо, стала узнавать, потому что выражение лица ее изменилось, в нем появилось что-то беспомощное. Она оглянулась, словно ища защиты, и Вогул увидел в начале аллеи, там, откуда она пришла, спешащую к ним высокую мужскую фигуру.

Не успею, ни слова не успею сказать, подумал Григорий, так все нескладно получается! Он поднял руку, успокаивая испуганную женщину, и… его оглушил раздавшийся совсем рядом ружейный выстрел.

Элизу отбросило спиной к стволу росшей позади березы, на лифе светлого летнего платья мгновенно расцвела ярко-красная кровавая роза, тело женщины нелепо изогнулось и упало боком на край дорожки.

Что это?! Как?! Почему?! Кто стрелял?! Вогул замер, не зная, что делать. И только легионерская выучка, привычка принимать быстрые решения в самых невероятных условиях, заставила его мгновенно просчитать ситуацию. Помочь Элизе невозможно: если она еще жива, то ненадолго, к тому же к ней бежит муж. Кто стрелял, неизвестно, а он, Вогул, оказался на месте убийства, и этот самый муж наверняка вспомнит случай на берегу Волги; кроме того, он может знать про попытку насилия и удар ножом, так что вот она, месть! А это значит – каторга, а то и виселица…

Вогул еще не закончил обдумывание, а ноги уже уносили его сквозь кусты: скорей, скорей, на постоялый двор и – прочь из города! Сбитый веткой, потерялся картуз, один острый сучок едва не выколол глаз, а другой зацепился за штанину и проделал в ней дыру. В довершение всего уже напротив Юнкерского переулка он споткнулся о какую-то кучу и едва не полетел кубарем. Выправился и уже шагнул дальше, как вдруг «куча» взвыла:

– Гришенька-а-а!

Он оглянулся. Никакая это была не куча – на земле сидела Антошка, Антонина Кивдинская, размазывая слезы по грязному лицу.

– Ты чего тут забыла, шалава?!

– Ногу подвернула-а-а…

Догадка бритвой резанула по сердцу.

– А ружье куда девала?!

В глазах Антонины плеснулся ужас, но губы уже произносили словно сами по себе:

– Выбросила…

– Ну и сука же ты!

Мысли Вогула заметались – что делать? Бросить эту курву – пусть полиция разбирается, что, как и почему она натворила, – она же расколется! Сама на каторгу пойдет, и ему могут пришить соучастие. Элизу уже не вернешь, а эта дурища от ревности совсем спятила. Любовь называется!

И убегать уже поздно: каждый встречный с радостью покажет полиции, куда убивцы побежали. Надо затаиться!

Григорий подхватил девку под мышки и потащил к берегу – неподалеку были мостки, с которых жители брали воду в реке, на них можно умыться и быстренько привести себя в порядок. Разул там подвернутую ногу, велел подержать в воде; намочил свой карманный платок, обтер Антохе лицо. Услышав рассыпавшиеся невдалеке полицейские свистки, сказал негромко:

– Волосы прибери, растрепа, и ногой побалтывай. Мы тут гуляли и присели отдохнуть.

Антонина послушно убрала пряди под платок, забулькала опущенной в воду ногой.

Григорий снял свой черный суконный казакин, оставшись в подпоясанной наборным ремешком рубахе, расстелил его на траве и уселся, расставив ноги в юфтевых сапогах.

– Бегчи надоть, – негромко сказала Антонина. – Заарестуют.

– Сиди и молчи. Иль напевай чего-нибудь.

Антошка уже поняла, что Вогул ее выдавать не собирается, и послушно что-то замурлыкала, а Григорий лег на спину, глядя на облака в ярко-синем небе и покусывая сорванную травинку. Вроде бы весь из себя спокойный, а сердце в груди трепыхалось пойманной синичкой.

Свистки приблизились, тяжело затопали сапоги. Совсем неподалеку – по дорожке в кустах.

– Э-эй, мужик!

Григорий приподнялся на локтях, повернул голову: из кустов высунулись две головы – полицейские.

– Чаво?

– Тут никто щас не пробегал?

– Ктой-то топотал, а кто – Бог ведат. Антоха, ты видала?

– Не-а, – отозвалась девка и оправила рюши платья на высокой груди. Зыркнула хитрым глазом на полицейских и опустила голову – засмущалась. – Мы ж с тобой милешились.

Григорий рукой и миной на лице изобразил для полицейских что-то вроде «ничем не могу помочь». Головы переглянулись, хмыкнули и исчезли.

Вогул проводил их взглядом и снова улегся на спину.

Антонина еще немного побулькотила, потом обсушила ногу подолом платья, обулась, хромая, поднялась к Вогулу на пригорок и уселась рядом.

– Ты следила за мной? – спросил Григорий, не глядя на нее. У него внутри все кипело, но, как ни странно, боли не было: ярость не жгла, не обугливала его сердце, а, казалось, выжигала все темное и тяжелое, что успело накопиться в душе за последние годы и что так или иначе связывало его с Элизой. И – совсем уж удивительно – он даже чувствовал облегчение, словно ее смерть стала некой искупительной жертвой. Видимо, поэтому ему и не хотелось как-то наказывать Антонину. Да и кто он такой, чтобы оправдывать или наказывать? Ежели есть за что, Бог накажет! – Ну что молчишь?

Антонина вздохнула:

– Следила. Как ты на энту стерву пялился – да рази ж можно стерпеть?

– Давно следила?

– А те не все равно? – Антонина вдруг хихикнула. – И ей, стерве, таперича все равно!

Григорий закрыл глаза. Что ж, Антоха по-своему права. Когда его углядела в городе, сколько подсматривала – какая, в общем-то, разница?! Будучи в постели с ним, грозилась, что любую соперницу убьет, – вот и убила. Он тогда еще понял, что девка не шутит, но не придал ее словам особого значения, а вышло – зря не придал! И ведь не докажешь, что ничего такого у него с Элизой не было.

– Ты – дура! Такой грех на душу взяла – за ради чего?! – Антонина молчала, понурив голову. – Ты ж меня подставила! Муж ее считает, что это я убил, и полиция меня ищет!

– С чаво тебя-то?

– Я был рядом, а он меня знает. И картуз я, убегая, обронил, а там, внутри, имя мое.

– Настояшшее?! – ахнула Антонина.

– А мужу-то и полиции какая разница, Вогул я или Герасим Устюжанин. – Григорий открыл глаза и увидел над собой удивленное лицо девушки. – Ну так в паспорте, который мне Машаровы справили. Я по нему на постоялом дворе записан, там и найдут.

– Не найдут, – твердо сказала Антонина. – В нашем схроне пересидишь.

3

Элизу похоронили на католическом участке Иерусалимского кладбища. Хотя о погребении специально не объявляли, проводить французскую виолончелистку пришли многие почитатели ее таланта: все бывшие в городе декабристы со своими семьями, ссыльные петрашевцы, армейские и казачьи офицеры, чиновники, учителя и учащиеся гимназии и Девичьего института, именитые купцы и промышленники, да и просто любопытные.

У могилы несколько прочувствованных слов сказал генерал Венцель, какие-то витиеватые стихи прочитал длинноволосый директор драматического театра Маркевич. (Бывший бродячий актер и владелец балагана уже три года возглавлял драматическую труппу, для которой по указанию генерал-губернатора на Большой улице, между Троицкой и Заморской, построили деревянный храм искусств. Он очень гордился своим «высоким предназначением» и выступал по любому случаю с виршами собственного сочинения.) После Маркевича говорили еще – кто и что, Вагранов не вслушивался. Он был рад тому, что его никто не выдергивал из рядов столпившихся вокруг гроба – или забыли, или просто не знали, что он был мужем покойной.

И когда расходились, к нему никто не подошел со словами сочувствия.