«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2 (страница 26)

Страница 26

Сравнительно скоро состоялся разбор в окружном суде. Председателем суда был Вонлярлярский, близкий и давний знакомый Грузенберга и немного мой. Я встречал его в Смоленской губернии в имении родных моего гимназического товарища Богдановича, у которого я гостил несколько недель по окончании гимназии в 1883 г., когда Вонлярлярский, тоже помещик Смоленской губернии, был там мировым судьей; я бывал у него и в доме, и в камере мирового судьи при разборе дел. Человек он был вполне порядочный, судьей считался хорошим. Защищал меня Грузенберг.

Обвинительный акт производил прямо смехотворное впечатление, и притом, по-видимому, не только на меня и моего защитника, но и на судей и чуть ли даже не на прокурора (не помню фамилии).

Дело разыгралось курьезнейшим образом.

Грузенберг обратился с несколькими ходатайствами к суду. На все быстрый, почти без совещания, только с переглядыванием судей ответ:

– Отказать.

– Будет оправдание, – шепнул мне Грузенберг.

Поднялся прокурор и произнес ровно 5 слов:

– Поддерживаю обвинение по статье такой-то.

Подражая ему, Грузенберг произнес всего 4 слова:

– Прошу моего подзащитного оправдать.

Я отказался от последнего слова, находя, что вся возможная аргументация вполне исчерпана Грузенбергом.

Суд, видимо, только для приличия удалился, но через несколько минут вернулся.

– Оправдать.

Все заседание суда продолжалось 25 минут273.

После приговора Грузенберг познакомил меня с Вонлярлярским. Я напомнил ему наше недолгое знакомство. Он сказал:

– Как же, помню. Я все время смотрел на вас и спрашивал себя: тот или не тот? Вы сильно обросли.

Конечно, апелляция принесена не была. Так кончилось это пустое, бессмысленное дело. Но через несколько месяцев оно имело еще более курьезный эпилог.

Я получил повестку к следователю. Следователь был другой.

– Обвинение в оскорблении войск, расположенных в Царстве Польском, в статье, напечатанной в «Нашей жизни» в таком-то номере.

– Помилуйте, да я же уже судился по этому обвинению, – невольно воскликнул я.

– Где, когда, как? Этого быть не может!

Восклицание сорвалось у меня невольно, от удивления, и было без сомнения некоторой ошибкой. Если бы я его не сделал, глупое дело было бы вновь доведено до суда и я бы мог посмеяться над судом, особенно если бы я был осужден, что, впрочем, ввиду смехотворности обвинения было маловероятно. После приговора я мог бы вынуть из кармана приговор оправдательный и вручить его суду с замечанием о различии мнений двух отделений одного и того же суда. Силу получил бы первый приговор, и суд был бы поставлен в невыносимо глупое положение. Возможно, впрочем, что если не это отделение суда, то судебная власть вообще мне за это отмстила бы немедленным приведением в исполнение моего прежнего приговора.

Следователь был мне очень благодарен за указание и говорил, что он был бы поставлен в очень неприятное положение, если бы направил мое дело к прокурору, а между тем иначе он поступить не мог, так как не мог же он помнить всех бесчисленных литературных дел, разобранных судом.

Как могло произойти это двукратное возбуждение одного и того же дела? Вероятно, так. Штаб одного корпуса войск обиделся на нашу статью и выразил по начальству желание о привлечении меня к суду. Пожелание пошло по инстанциям и, наконец, дошло до оправдательного приговора. Одновременно обиделся и штаб другого корпуса и тоже направил жалобу по начальству, но с некоторым опозданием. Инстанции, по которым шло дело, были те же самые, но люди в инстанциях – разные, – и произошло то, что произошло.

Вслед за этим делом в моей подсудной карьере произошло нечто еще более изумительное. Вслед за первым новым или, лучше сказать, вновь откопанным старым делом пошло другое, такое же ново-старое дело, потом третье, четвертое и так далее (иногда одновременно по два дела). Лишь только было закончено дело о колбасе и я с полной уверенностью в близкой сидке обдумывал, какие вещи и книги взять с собой, какую работу взять себе для годичного заключения в крепости, как вдруг являлась новая повестка, новый допрос у следователя, новый процесс в суде. Если бы дело было действительно новое, то оно не влекло бы за собою отсрочки в отсидке, и совершенно естественно: иначе у приговоренного было бы слишком сильное побуждение совершать новые преступления, чтобы избавиться от наказания за старые. Но если вновь открывается преступление, совершенное до момента вступления приговора по старому делу в законную силу, то наказание за него должно быть наложено по совокупности, а следовательно, приговор по первому делу должен быть отложен.

И вот рьяная прокуратура в стремлении показать все преступления, совершенные в революционный год, делала все новые и новые открытия в пожелтевших листах старых газет и в завалявшихся на полках книжных магазинов или случайно найденных при обысках брошюрах. Эти открытия делали, вероятно, провинциальные жандармы, – эти первые стадии оставались от нас, самих преступников, скрытыми; но затем жандармы передавали их прокуратуре, а прокуратура, вместо того чтобы просто сдать нелепые жалобы в архив, возбуждала дела. Таких старых дел в эпоху 1907–1912 гг. было возбуждено множество. Так, я знаю, что книги Ренана, напечатанные и распроданные Глаголевым в революционную эпоху274, обратили на себя внимание прокуратуры только несколько лет спустя и вызвали предание суду издателя275. Но разница в положении Глаголева и большинства других издателей, с одной стороны, и моим, с другой, состояла в том, что у большинства преступных издателей были одно-два дела; открывались они, положим, в 1909 г., и в том же или в следующем году виновники садились в тюрьму. У меня же таких ново-старых дел оказалось около 10 (не считая первых 9), и самое их изобилие оказалось в мою пользу: излишек по отношению ко мне рвения прокуратуры вызвал то последствие, что оно не достигло своей цели и я от кары ускользнул. Странным образом интересы прокуратуры, состоявшие в том, чтобы выловить по возможности все преступления революционного года, вполне совпадали с моими как подсудимого, чтобы все мои преступления, мною забытые или даже никогда мне не бывшие известными, были открыты. Только одно маленькое отличие было между нашими интересами: мои состояли в том, чтобы мои преступления открывались не сразу, а в известной очереди. И случай изумительно благоприятствовал мне. Конечно, я не отказывался в этом отношении помогать судьбе.

Я знаю еще одного (и только одного) преступного издателя, судьба которого оказалась совершенно сходной со мной, – Н. Е. Парамонова, стоявшего во главе книжной фирмы «Донская речь» в Ростове-на-Дону. Против меня было возбуждено всего около 20 дел; против него что-то около 60, и точно так же преступность его многочисленных брошюр открывалась с желательной для него постепенностью, и год крепости, к которому он был присужден, как и я, все оттягивался и оттягивался, пока не пришла амнистия 1913 г.

О неизбежности амнистии в трехсотлетний юбилей дома Романовых я догадался не то в 1907, не то в 1908 г. Со мной не соглашались, с одной стороны, люди, верившие в близость новой революции: таких было немного, но они были, – по большей части из очень юных революционеров; с другой стороны, люди, думавшие, что Николай II в опьянении своей победы ни в каком случае амнистии своим врагам не даст. Я помню разговор, бывший, вероятно, в 1908 г., с Валерием Карриком (талантливым карикатуристом), который хотя и не был в это время юн, но по пылкости своих революционных убеждений верил в скорую революцию и прибавлял: «Ну а если ее не произойдет, то царь, обозленный и революцией 1905 г., и революционным движением следующих годов, опьяненный своей победой и вместе с тем дрожащий за свою колеблющуюся власть, никакой амнистии не даст». Я же отвечал: «К 1913 г. его победа будет полная, за власть дрожать он не будет, и именно в сознании своей победы по силе он должен будет дать амнистию уже в силу укоренившейся традиции». Таким образом, на моем общественном пессимизме я строил лично для себя оптимистическую надежду.

И вот у меня вставал вопрос: «Что же, дотяну я свои дела до 1913 года? Конечно, нет… По всей вероятности, нет… Ну а может быть, все-таки? Чем черт не шутит? Во всяком случае, торопиться в крепость мне нечего. А там обстоятельства покажут».

И вот однажды я помог случаю. Впрочем, и помощь моя была случайная. Но об этом в свое время, а теперь я закончу дело о колбасе.

В конце 1908 г. оно, наконец, было назначено в окружном суде.

Теперь, конечно, я или, лучше сказать, Зарудный, все еще относившийся к этому делу с большой горячностью, своевременно сделал заявление о вызове свидетелей. Мы вызвали главную виновницу всей кутерьмы, Худынцеву, вызвали мать и дочь Черняковских, еще двух-трех исключенных институток, вызвали Маштакова и одну классную даму, про которую институтки говорили, что она была добрая и их отстаивала. Прокурор вызвал начальницу института, даму с какой-то очень громкой фамилией, помнится, княгиню Голицыну.

За несколько дней до процесса ко мне звонок по телефону:

– Можно к вам приехать поговорить по делу? Классная дама Ксениинского института такая-то.

– Сделайте одолжение.

Приезжает классная дама (добрая и заступавшаяся), взяв с собой для подкрепления еще какую-то даму.

– Вы вызвали меня свидетельницей?

– Да.

– Ради бога, освободите меня. Мне сказали, что вы можете. Христом богом прошу.

– Да почему?

– Да зачем я вам? Я ничего не знаю. Я никогда по судам не ходила. Стыд какой! Я не могу. Освободите!

Дама чуть не плакала.

– Для вас стыд явиться на суд свидетельницей, и это вы говорите человеку, который явится в суд подсудимым, а несколько лет тому назад уже осужден судом как преступник, и представьте себе – не чувствует от этого стыда, – смеясь ответил я.

Конечно, я ее освободил.

Из других свидетельниц Худынцева оказалась жительствующей в Москве, но на суд приехала. Остальные наши свидетели явились. Было и недоразумение. Мы вызывали Анну Гуревич, и Анна Гуревич на суд явилась, очень удивленная: оказалась сестрой Любови и Виссариона Гуревич, ничего общего не имеющей с той, которую мы вызывали. Но начальница института, инициаторша всего процесса, вызванная прокуратурой, не явилась и даже сочла ниже своего достоинства прислать хотя бы медицинское свидетельство. Вероятно, она тоже считала стыдом ходить по судам, хотя не считала стыдом возбуждать глупые обвинения.

Председательствовал на суде К. Савич.

Дело было проведено хорошо. Были допрошены все свидетели. Если институтки трещали, выливая свою детскую, хотя уже ослабленную временем злобу на свое начальство, то Маштаков давал очень сдержанные и спокойные по форме, убийственные по существу показания. Режим института с его ослабевшими во время революции вожжами и потом с пробудившейся мстительностью за свою собственную слабость встал перед судом во всей красе. Черняковская рассказывала, как ей кричала Голицына:

– Ваша дочь должна быть взята в 24 минуты!

– Вы, верно, хотите сказать: в 24 часа, – поправил Зарудный.

– Нет, именно в 24 минуты; и тот же самый срок Голицына назначала другим исключенным ученицам. Их буквально выгоняли, не давая времени собрать вещей. Выгоняли прямо на улицу, – у них не было родных в Петербурге. Нескольких я приютила у себя, хотя места у меня было мало276.

Зарудный был превосходен и в ведении допроса, и в защитительной речи.

Последнее слово я посвятил Кальварскому, подчеркивая у него глубокую убежденность в своей правоте, заставившую его без всякой нужды устроить явку с повинной: ни по закону, ни по литературным обычаям он не был обязан к этому.

Вдруг Савич оборвал меня:

– Вы произносите похвальное слово Кальварскому. В последнем слове вы должны защищаться, а не защищать других. Я вам запрещаю это.

Это было, конечно, совершенно неправильно и вместе с тем сказано крайне грубо.

[273] Новое дело В. В. Водовозова рассматривалось в С.-Петербургском окружном суде 24 октября 1906 г., и в обвинительном акте говорилось, что 5 февраля в газете «Наша жизнь» была размещена корреспонденция «Из Царства Польского», касающаяся объявления в крае военного положения. В статье указывалось, что оно ложится тяжелым бременем на местное население, а производимые с разрешения властей неистовства казаков и драгун ослабляют край экономически и нравственно, наносят ему тяжелые раны и, главное, возбуждают в нем «ненависть к правительству». В качестве примера «невозможнейших выходок» солдат приводилось убийство одним из них 18-летнего юноши, сына портного, за напоминание о рубле, взятом в долг, причем убийца при дознании оправдывался, будто жертва хотела «бунтовать народ». Хотя Водовозов, которому инкриминировалось распространение заведомо ложных для него сведений, потребовал вызвать в качестве свидетелей ряд общественных деятелей, живущих частью в Варшаве, частью в столице, а также генерал-губернатора и других высокопоставленных чиновников, суд ему в этом отказал. Защитник О. О. Грузенберг доказывал, что прокуратура не представила никаких данных как в опровержение статьи, так и для доказательства ее заведомой ложности, и суд, удалившись для совещания, «через 5 минут вынес оправдательный приговор» (Дело бывшего редактора «Нашей жизни» В. В. Водовозова с С.-Петербургском окружном суде по обвинению в литературном преступлении // Товарищ. 1906. № 96. 25 окт.).
[274] Ренан Э. Жизнь Иисуса / Пер. О. Крыловой. СПб.: Н. Глаголев, [1906]; Он же. История первых веков христианства. СПб.: Н. Глаголев, [1907]. Т. 1–7.
[275] 20 сентября 1911 г. С.-Петербургская судебная палата приговорила Н. М. Глаголева к двум годам крепости, но по высочайшему повелению срок был сокращен до полугода; последний его литературный процесс (за издание в 1906 г. «Народной истории Парижской коммуны» А. Арну) состоялся лишь в ноябре 1916 г.
[276] Неточность: этот диалог происходил 17 августа 1907 г., на предыдущем процессе Водовозова. На вопрос А. С. Зарудного, знает ли свидетельница М. П. Черникова, что послужило поводом к исключению ее дочери, последовал ответ: «Мне лично не объяснили, а потребовали, чтобы я ее взяла в 24 минуты». Защитник уточнил: «Вы хотите сказать, в 24 часа?», и Черникова пояснила: «Нет, в разговоре в ответ на мой вопрос: вы хотите, чтобы мы собрались в 24 минуты, почетный опекун А. Н. Трубников прямо сказал: да, в 24 минуты». Защитник спрашивает: «Но вы были предупреждены об исключении вашей дочери?», на что свидетельница отвечает: «Нет, меня призвали для объяснений и только в институте объявили об исключении и необходимости взять дочь в 24 минуты из института» (см.: Дело В. В. Водовозова… С. 28–29).