«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2 (страница 4)
Нам, постоянным сотрудникам, Ходский предложил на время запрещения жалованье в размере 2/3 обычного. Мы все согласились без единого слова возражения; лично я считал это большим великодушием и щедростью со стороны Ходского и не рассчитывал на это. Я смотрел на будущее газеты довольно мрачно, не рассчитывая, что в Петербурге она сможет существовать под предварительной цензурой. Напротив, Ходский и большинство редакции были настроен оптимистично.
Невольный трехмесячный досуг я истратил на сотрудничество в ежемесячных журналах и на написание нескольких брошюр: о пропорциональной системе выборов, к которой я относился с решительным отрицанием для России и вообще для больших государств, признавая ее целесообразность только в государствах маленьких и притом уже давно живущих политическою жизнью, как Швейцария; о применимости всеобщего избирательного права в России, о делении России на избирательные округа и некоторые другие32; проредактировал перевод книги Кеннана33 и т. д. Мои брошюры издавали Парамонов, Мария Малых и другие издательства; некоторые потребовали повторных изданий. Кроме того, я несколько раз ездил в Москву и один раз в Киев. В этом последнем, столь хорошо мне знакомом городе было устроено собрание для прочтения мною доклада о происшествиях 9 января в Петербурге.
В одной из прежних частей моих воспоминаний я рассказывал, как устраивались под легальным флагом в существовавшем там Литературно-артистическом обществе собрания, по существу нелегальные. Так было раньше, в эпоху тяжелой реакции. Теперь, при явном приближении революции, это было еще легче. Я не помню, какой литературный предлог был выдуман для моего доклада, но действительная тема его была хорошо всем известна, и на доклад набралась масса народа, конечно – преимущественно радикальной молодежи. Я начал доклад словами:
– 9 января в России началась революция.
Слова эти произвели сильное впечатление, удивившее меня самого. В Петербурге и Москве революция была уже общепризнанным фактом; никто не сомневался в ней. Но в Киеве даже революционеры ее наступления еще не чувствовали; она была еще только предметом желаний и ожиданий. Между тем самый факт возможности такого доклада, как мой, свидетельствовал, что власти находятся в полной растерянности и распустили вожжи. Доклад прошел вполне благополучно и вызвал массу вопросов, на которые я отвечал.
4 или 5 мая «Наша жизнь» возобновилась34. Тут пришлось убедиться, что хотя период был явно революционный, но мое киевское впечатление о распущенных вожжах было односторонним. Правда, мы говорили тоном небывалым в русской легальной печати, но это далеко не всегда сходило с рук. «Предварительная цензура» понималась теперь не так, как раньше, – не так, как в Киеве с «Киевскими откликами». Мы не посылали в цензуру каждую отдельную статью, но должны были весь номер представлять в сверстанном виде к 11 часам. Между тем при отсутствии предварительной цензуры газетный материал сдается в типографию в два-три часа ночи и иногда даже позднее. Таким образом, газета, издававшаяся под предварительной цензурой, помимо того, что она не может говорить все своим голосом и сообщать всех фактов, доступных другим газетам, помимо этого она всегда запаздывает сравнительно со своими свободными от нее конкурентами, что немедленно отражается на интересе, возбуждаемом ею в читателях, и, следовательно, на количестве подписчиков. Иногда – и довольно часто – цензор предлагал выкинуть какой-нибудь абзац или целую статью, причем, однако, оставлять белые полосы, как это делалось впоследствии (во время мировой войны), не позволялось: пустота должна быть заполненной чем-нибудь, конечно, тоже нуждавшимся в быстром разрешении цензора, дававшемся в 12 часов – 1 час ночи. Часто при этом выход номера задерживался позже почтового часа, а так как почта, сама далеко не вполне аккуратная, была весьма придирчива, то при опоздании на несколько минут газета разносилась городским подписчикам только вечером, а иногородним отправлялась с вечерними поездами или даже на следующий день. Нередко бывало еще хуже: цензор задерживал весь номер, и он вовсе не появлялся. И это случалось в среднем не реже чем раз в неделю, а то и два.
С этого и благодаря этому начался упадок «Нашей жизни». В одинаковом положении с ней был и «Сын Отечества», но у последнего – неисчерпанный денежный капитал более чем в сотню тысяч рублей, внесенный издателем Юрицыным; у нас его не было. Однако газета все-таки сильно читалась и имела заметное влияние на общественное мнение.
Глава II. Демонстрация в Павловске по поводу Цусимы. – Моя поездка в Одессу в связи с восстанием «Потемкина». – Встреча с Вильямсом. – Заезд в Киев. – Арест моей жены. – Новая поездка в Киев и лекция Лункевича. – Я приговорен к трехмесячному аресту. – Моя первая эмиграция. – 17 октября 1905. – Рассказ Иоллоса о Рейснере. – Возвращение в Петербург на пароходе с П. Б. Струве. – Судьба А. Гибермана
14 или 15 мая 1905 г. произошла Цусима. Известие о ней пришло на другой день, пришло не сразу, а в несколько приемов. Первые телеграммы сообщали только о сражении, исход которого был изложен не вполне ясно, хотя в поражении нельзя было сомневаться с самого начала. Ужас событий нарастал с каждой новой телеграммой и после полудня стал во всей полноте. Откуда-то пронеслось предложение: пойдем сегодня на музыку в Павловск и заставим ее замолчать, – нельзя праздновать в такой день, день траура. Кому принадлежала эта мысль, кто ее пропагандировал, – не знаю. Во всяком случае, в распоряжении пропагандистов этого проекта не было ни типографского станка, ни телефонов (тогда таковых в Петербурге было очень мало), а главное, не было времени: мысль не могла возникнуть раньше полудня, а в 5–6 час. вечера о ней знали все в Петербурге. Я в числе других поехал в Павловск с одним из многочисленных идущих туда поездов часов в 6 или 7. Поезд был переполнен так, как я до тех пор никогда не видал: публика в вагонах стояла стоймя, тесно друг к другу, как сельди в бочке; жались на площадках, сидели верхом на буферах. Не дошло только до того, чтобы взбираться на крыши вагонов, – это изобретение эпохи великой войны. Сразу был ясен характер публики и смысл ее поездки.
В соответствии с этим павловский парк был тоже переполнен. У меня ясно встает в памяти умная фигура П. Н. Милюкова, появлявшаяся в разных местах парка. Сильно удивило меня присутствие мирного, не питающего ни малейшей симпатии к революционным эксцессам Ив[ана] М[ихайловича] Гревса.
– С каких это пор ты стал таким меломаном? – с иронией спросил его я.
– Я? Я всегда любил музыку и в Павловске бывал часто. А вот тебя я здесь до сих пор что-то не встречал.
Гревс действительно любил музыку, но… не такую.
Возбуждение чувствовалось очень сильное. Но речей, настоящих ораторских речей с трибуны пока еще не было. Разговаривали по отдельным кружкам. Более других сплачивал около себя слушателей П. Н. Милюков, но и он речей не произносил.
В обычный час, кажется в 7, явился оркестр военной музыки и в своем павильоне заиграл какую-то бравурную мелодию, совершенно не подходившую к настроению момента. Вся публика бросилась к павильону с криками:
– Стыдно! Позор! Замолчите! Россия гибнет, а вы что-то празднуете, – и тому подобное.
Сжимались кулаки, поднимались даже зонтики и палки, но, к счастью, насилия не было произведено. Оркестр замолчал, потом сложил свои инструменты и ушел.
Собственно, задача демонстрации была закончена; никакого плана на дальнейшее не было, и делать было нам больше нечего. Но сразу и просто разойтись было психологически невозможно. В отдельных местах парка начались речи, произносимые со скамей, однако речи очень краткие, ни одна из которых не продолжалась более 5 минут, все – одного содержания, которое может быть сведено в одну краткую формулу: «Долой самодержавие». За одну из таких речей был тут же арестован А. И. Новиков (бывший земский начальник, потом городской голова одного из южных городов, кажется Баку), который после нескольких дней ареста был благодаря своим высокопоставленным связям освобожден и в виде наказания подвергнут иногда употребляемой, довольно бессмысленной каре домашним арестом; я у него бывал во время отбытия им этой кары.
Произнес и я такую речь. Общий смысл ее был тот же, что и у других ораторов, но, кажется, я один или один из немногих прибавил к формуле «долой» пункт положительной программы: учредительное собрание, избранное всеобщей подачей голосов. Ко мне бросился полицейский с явным намерением меня арестовать, но между мною и им быстро, как будто нечаянно, стал Милюков, около него сгрудилось несколько человек из публики, а мне подала руку какая-то незнакомая мне пожилая дама, и мы вместе с ней спокойно вышли из парка. Таким образом П. Н. Милюков и эта дама спасли меня от ареста35.
В парк я больше не возвращался и вернулся в Петербург с первым поездом.
В июне того же 1905 г. на Черном море произошло восстание броненосца «Потемкин»36. Редакция командировала меня в Одессу разузнать об этом происшествии. Я прибыл туда, когда «Потемкин» уже ушел в море, и видел только следы разрушения, произведенного бомбардировкой, но не самую бомбардировку. Причин и общего характера происшествий никто в Одессе тогда еще не понимал, и, собрав по свежим следам те сведения, которые оказалось возможным получить, и описав их в наскоро набросанной корреспонденции, я уехал.
По дороге в Одессу в ноябре я встретился с мистером Вильямсом, впоследствии приобретшим большую известность в качестве члена редакции «Times», ведшим там русский отдел с большим, редким в иностранце пониманием России. Познакомился с ним я еще в 1903 г. в Штутгарте у П. Б. Струве. Только что перед тем из Петербурга и России вообще был выслан корреспондент «Times» за мрачное освещение финансового, экономического и политического положения России37. Рассерженный и оскорбленный этим «Times» заявил, что своему корреспонденту он вполне доверяет, посылать в Россию другого не считает возможным и нужным, а будет держать свое доверенное лицо в Штутгарте и будет просить Струве сообщать ему те обильные сведения, которые скапливаются у него из России. И вот этот корреспондент (фамилию его я забыл) приехал в Штутгарт. Одновременно с ним приехал Вильямс, тогда бывший корреспондентом радикальной «Manchester Guardian», одной из очень немногих больших английских газет, издающихся в провинции. Оба англичанина провели несколько времени вместе в Штутгарте, но первый скоро уехал из него, и остался один Вильямс. Не помню, тогда же ли он перешел в «Times» или он оставался корреспондентом «Manchester Guardian», а в «Times» устроился как-нибудь иначе38, но те полтора или два месяца, что я провел в Штутгарте, я видался с Вильямсом чуть не ежедневно. Потом он бывал у меня в Петербурге, и вот я встретился с ним в поезде, везшем нас в Одессу.
Англичанин из Новой Зеландии, кажется, доктор одного из германских университетов39, хороший языковед, в частности порядочно говоривший по-русски, Вильямс производил впечатление широко образованного человека с широким кругом интересов. Он добросовестно старался понять жизнь страны, которую изучал, и из всякого человека, с которым его сталкивала судьба, старался выжать все что только можно. Он очень интересно ставил вопросы и умел вовлекать в живой разговор. Всю дорогу от Петербурга до Одессы и потом два или три дня в Одессе мы провели с ним вместе.