Морис Бланшо: Голос, пришедший извне (страница 6)

Страница 6

Все это между скобками, словно промежуток приберегает мысль, которая там, где всего не хватает, все еще остается даром, памяткой, общим прикосновением:

(Будь я как ты, а ты как я,
уж не стояли б вместе
под одним пассатом?
Мы чужаки.)

Wir sind Fremde: чужаки, но чужаки оба; вынужденные сообща претерпевать и ту растерянность расстояния, которая удерживает нас абсолютно врозь. «Мы чужаки». Точно так же и – когда молчанье – два молчания наполняют нам рот:

zwei
Mundvoll Schweigen.

Also
stehen noch Tempel. Ein
Stern
hat wohl noch Licht.
Nichts,
nichts ist verloren.
Ho-
sanna.

…das hundert-
züngige Mein-
gedicht, das Genicht.

…сто-
языкое мое сти-
хотворенье, нетворенье.

Ja.
Orkane, Par-
tikelgestöber, es blieb
Zeit, blieb,
es beim Stein zu versuchen – er
war-gastlich, er
fiel nicht ins Wort. Wie
gut wir es hatten:

Запомним это, если сможем: «двойным молчаньем полон рот».

Нельзя ли тогда сказать, что поэтическое утверждение у Пауля Целана – всегда, быть может, удаленное и от надежды, и от истины, но всегда в движении и к тому, и к другому – оставляет нечто, если не для надежды, то для мысли, в кратких фразах, которые внезапно вспыхивают даже после того, как все погрузилось во мрак: «ночи нужды нет в звездах <…> у звезды есть еще свет».

И вот,
стоят еще храмы.
У звезды
есть еще свет.
Ничто,
ничто не потеряно.
О-
санна.

То есть даже если мы произнесем слово Ничто с большой буквы, в его отрывистой немецкой жесткости, все равно можно добавить: ничто не потеряно, так что само ничто, возможно, сочленено с потерей. В то время как древнееврейский возглас ликования членится, начинаясь со стона.

И вот еще:

Да.
Ураганы, час-
тицы в вихре, оставалось
время – выпытать у камня,
он был гостеприимен, не
перебил нас. Как
счастливы мы были:

Singbarer Rest…

– Entmündigte Lippe, melde,
dass etwas geschieht, noch immer,
unweit von dir.

dieses
Brot kauen, mit
Schreibzähnen.

O diese wandernde leere
gastliche Mitte. Getrennt,
fall ich dir zu, fällst
du mir…
Ein Nichts
waren wir, sind wir, werden
wir bleiben, blühend:
die Nichts-, die
Niemandsrose.

Или в другом месте:

Поющийся остаток

со следующим финалом:

Запретная, безротая губа,
скажи,
что что-то еще происходит
невдалеке от тебя.

Фраза, написанная с жуткой простотой, предназначенная остаться в нас, в неуверенности, за которую она держится, неся переплетенными движение надежды и неподвижность тоски, потребность в невозможном, ибо из запретного, только из запретного может прийти то, что можно сказать: «вот хлеб – жевать письмá зубами».

Да, даже там, где царит ничто, даже когда вершит труды свои разлука, отношения, пусть прерванные, не разорваны.

О пустота блуждающего центра,
гостеприимца. Разлученные,
я падаю в тебя, ты падаешь
в меня…
Ничто
мы были, есть,
останемся в цвету:
ничто-жною,
ничейной розой.

…Es ist,
ich weiß es, nicht wahr,
dass wir lebten, es ging
blind nur ein Atem zwischen
Dort und Nicht-da und Zuweilen <…>
ich weiß,
ich weiß und du weißt, wir wussten,
wir wussten nicht, wir
waren ja da und nicht dort,
und zuweilen, wenn
nur das Nichts zwischen uns stand, fanden
wir ganz zueinander.

Sichtbares, Hörbares, das
frei-
werdende Zeltwort:
Mitsammen.

И следующее, что нужно заново воспринять во всей жесткости:

…Это
я знаю, неправда,
что жили мы, только
слепым проходило дыхание между
там и нездесь и подчас…
я знаю,
знаю я и знаешь ты, мы знали,
не знали мы, мы
были там ведь и не там – подчас,
когда меж нами
вставало лишь Ничто,
оказывались мы
скрепленными друг с другом.

Так что при переходе через пустыню (анабасис) всегда сохраняется, словно чтобы укрыться в нем, некое свободное слово, которое можно увидеть, услышать: «быть вместе».

Глаза, слепые к миру, в череде
трещин умирания. Иду,
в сердце рост жесткий.
Иду я.

Die Nacht besamt, als könnt es
noch andere geben, nächtiger als
diese…

Tief
in der Zeitenschrunde,
beim
Wabeneis
wartet, ein Atemkristall,
dein unumstößliches
Zeugnis.

Глубоко
в расщелине времен,
возле льда сотов
ждет дыхания кристалл,
неопровержимое твое
свидетельство.

Sprich auch du,
sprich als letzter,
sag deinen Spruch.

Зачарованный, перечитываю я эти слова, и сами написанные под чарами. В основе основ, в бездонной глубине потусторонней шахты (In der Jenseits Kaue) царит ночь, ночь осеняет, роится, словно есть еще и другая ночь, ночнее этой. Там ночь, но в ночи опять и очи – глаза? – шрамы вместо зрения, они зовут, они влекут, и приходится им отвечать: «иду», иду с жестким ростом в сердце. Куда пойти? Пойти-то ведь некуда, только туда, где в череде трещин-расщелин умирания чарует (но не светит) непрестанный свет. Im Sterbegeklüft. Не единственный разлом или трещина, а бесконечная череда – серия – расщелин, нечто, что открывается и не открывается – или открывается всегда уже закрывшимся, а не зияние пропасти, когда оставалось бы только соскользнуть в безбрежную, бездонную пустоту; скорее щели или трещины, что схватывают нас своей узостью, стискивают безволием, в невозможности погружения не позволяя пасть в свободном, пусть даже вечном падении: вот оно, может быть, умирание, жесткий рост умирания в сердце, свидетель без свидетеля, которому Целан дал голос, объединяя его «с голосами, пропитанными ночью, с голосом – когда уже нет голосов, только запоздалый шорох, чуждый часам, любой мысли подносимый в подарок».

…der Tod ist ein Meister aus Deutschland

…смерть, мастер из Германии

(«Todesfuge»)

Смерть, речь. В прозаических отрывках, где Целан излагает свои поэтические намерения, он никогда не отрекается от самого наличия таковых. В «Бременской речи»: «Стихотворение всегда в пути, всегда соотнесено с чем-то, к чему-то стремится. К чему? К чему-то открытому и годному для обитания, к некоему Ты, с которым можно было бы, может статься, говорить, к близкой к речи реальности». И в той же короткой речи с предельной простотой и сдержанностью Целан намекает на то, чем для него – а через него и для нас – была не отнятая возможность писать стихи на том самом языке, сквозь который на него, на его близких, на миллионы евреев и неевреев, снизошла смерть, событие без ответа. «Доступным, близким и не утраченным среди всего, что пришлось потерять, оставалось только одно – язык. Да, он вопреки всему утрачен не был. Но ему выпало пройти через отсутствие на себя ответов, через жуткую немоту, через тысячекратно сгустившиеся тени убийственной речи. Он проходил, не давая себе слов для того, что имело место. Но он прошел через это место События. Прошел и смог снова вернуться на свет, обогащенный всем этим. На этом-то языке все эти годы и годы, пришедшие следом, пытался я писать стихи: чтобы говорить, чтобы отыскать ориентиры и выяснить, где же я оказался и куда держать путь, чтобы для меня вырисовалась какая-то реальность. Было это, как мы видим, событие, движение, путешествие, была это попытка обрести направление».

«Говори и ты, хоть говорить – последний». Вот что стихотворение – и теперь мы, чего доброго, лучше подготовлены, чтобы это понять, – дает нам прочесть, дает нам пережить, дозволяя подхватить еще раз то движение поэзии, каким его на грани ироничности предложил нам Целан: «Поэзия, дамы и господа: речь бесконечного, речь тщетной смерти и всего лишь Ничто». Прочтем же это стихотворение в скрепленном ныне печатью молчании, которое он нам с болью принес:

Sprich auch du,
sprich als letzter,
sag deinen Spruch.

Sprich —
Doch scheide das Nein nicht vom Ja.
Gib deinem Spruch auch den Sinn:
gib ihm den Schatten.

Gib ihm Schatten genug,
gib ihm so viel,
als du um dich verteilt weißt zwischen
Mittnacht und Mittag und Mittnacht.

Blicke umher:
sich, wie’s lebendig wird rings —
Beim Tode! Lebendig!
Wahr spricht, wer Schatten spricht.

Nun aber schrumpft der Ort, wo du stehst:
Wohin jetzt, Schattenentblößter, wohin?
Steige. Taste empor.
Dünner wirst du, unkenntlicher, feiner!
Feiner: ein Faden,
an dem er herabwill, der Stern:
um unten zu schwimmen, unten,
wo er sich schimmern sieht: in der Dünung
wandernder Worte.

Говори и ты,
последним – говори,
скажи свое.

Говори —
Однако не отделяй от Да Нет.
Дай своей речи еще и смысл:
дав ей тень.

Дай ей немало тени,
дай столько тени,
сколько вокруг тебя отброшено, ты знаешь,
меж Полночью и Полднем и Полночью.

Взгляни вокруг:
смотри, кругом все оживает.
При смерти! Живое!
Правду молвит, кто тенью говорит.

Смотри, как место, где ты стоишь, сжимается:
Куда теперь, когда не стало тени, куда податься?
Вверх. На ощупь, вверх ступай.
Худеешь, не узнать тебя, тончаешь!
Весь истончился – в нить,
по которой спуститься хочет звезда,
чтобы плавать внизу, в самом низу,
там, где видит она себя
искрящей: в зыби
вечноподвижных слов.

Анри Мишо,
незримо протянувшему нам руку,
чтобы отвести к иной незримости.

Уйти,
Неважно как, уйти.

И длинным лезвием своим поток воды прервет слова.

Мишель Фуко, каким я его себе представляю

Несколько личных замечаний. Если быть точным, с Мишелем Фуко у меня не было никаких личных отношений. Я встречался с ним лишь однажды – во дворе Сорбонны во время событий Мая 68-го, быть может, в июне или июле (но мне сказали, что его там не было), когда я обратился к нему с несколькими словами, причем он не знал, кто с ним говорит (что бы ни говорили хулители Мая, это было замечательное время, когда каждый мог заговорить с каждым – анонимный, безличный, просто человек среди других людей, и одной этой причины хватало, чтобы его принимали). Во время этих из ряда вон выходящих событий я, взирая на пустое место, которое ему следовало бы занимать, и в самом деле часто повторял: «Но почему же здесь нет Фуко?» – воздавая тем самым должное силе его обаяния. На что мне отвечали ни в коей мере меня не удовлетворявшей отговоркой: «он присматривается» или же «он за границей». Но ведь множество иностранцев, даже далекие японцы, были тут как тут. Вот так-то мы, быть может, и разминулись.