Кола (страница 21)
Проходя мимо зеркала, вдруг увидел: в спину ему смотрел откровенно недобрый взгляд. Шешелов повернулся всем телом, медленно. Исправник сидел, опустив голову. Вот, значит, что! Боится.
И отяжелевшим шагом пошел к столу, подергал себя за мочку уха. Надо себя не выдать, поласковее бы с ним.
И вспомнилось: с петрашевцами соглядатай был. Сидел с ними, вино пил, говорил, слушал. А сам дрожал от страха и от нетерпения предать. Ах, если бы в зеркало его кто-нибудь… Вот так же, хоть один раз, случайно.
Помолчав, сказал тоном, какой мало знающие его принимали всегда за глупость:
– В городе, правда, много сейчас хлопот. – Разглядывая перо, покивал в раздумье. – Но вы на досуге зайдите к писарю, распишитесь, что получили бумагу эту.
– Господин городничий! Да я ведь…
Шешелов обмакнул перо и в углу наискось написал: «Господину исправнику. К исполнению». Подписался, поставил число. Вот только в нетерпенье перо зря брызнуло. Сказал тем же тоном, успокаивая исправника:
– Зима долгая. Столбы как-нибудь не спеша заготовить следует. Они почти тридцать лет ждали.
А потом смотрел, как исправник шел к двери. Опять в зеркале промелькнуло его лицо.
37
Первые дни работы для Андрея прошли как в бреду. Приходя по утрам в кузню, не раз уже был готов отказаться от ученья. Было тошно от одного вида молота. Все тело ломило, ладони опухли – ложку взять трудно.
Афанасий был уже в кузне, сипло гудел:
– Растопляй горно! Качай меха!
И ненадолго совал в огонь железные заготовки.
– Пошевеливай! – И уже одну из них успевал класть на наковальню, кивал головой: – Поехали!
Андрей долго не мог привыкнуть: «поехали» означало хватать быстро молот и бить по тому, что лежало на наковальне. И он бежал к молоту, как в студеную реку: лучше с лету, вниз головой. Отрывал от земли его тяжесть и бил это малиновое железо, сжав зубы, словно не молотом, а кистями собственных рук бил.
Никиты в кузне в эти дни не было, и Афанасий один справлял всю работу, допоздна держал при себе Андрея. Для Андрея же день проходил в угаре: качать меха, бить железо, принести воды, угля. И он ничего не видел из окружающего, не помнил, сколько и что ковал вчера или даже сегодня: все смешалось, сплылось в одно красное пятно на наковальне.
Опамятоваться успевал в обед, ел много и долго, невольно ловя себя на мысли, что есть стал, как Смольков, – торопливо и жадно, словно с опаской: кто-то не даст насытиться, отберет.
Ели вечером дома. Смольков сидел через стол, ковырял в зубах пальцем, сыто отрыгивал:
– Повезло нам, Андрюха, с Суллем. Харч отменный. Повезло. Доверчивый сам и не жадный. Я все хвалю его. Что советую – слушает. А по-ихнему словам меня обучает нужным. Я уж знаю, как харч просить и работу. Дай срок, тебя выучу…
Как сквозь туман, Андрей вспоминал: Сулль каждый день приходил в кузню. Стоял подолгу, сосал свою трубку, молчал. Андрея бесило это каменное соглядатайство. Хотелось выбросить Сулля из кузни. Но Смолькову про это не говорил. Дожевывал свой обед, торопился: к приходу Афанасия надо успеть горно почистить, разжечь его заново, принести угля, воды, подмести кузню.
Как-то после работы – Андрей и не помнит, сколько уж дней прошло, – мылся он в Туломе вечером и заметил: против обыкновения, с ног не валится. Голый по пояс, оглядел себя: живот подвело, как у собаки, но грудь и руки, начиная от плеч, потвердели заметно. Чувствуя силу, потянулся легко, подумал: «Подержусь еще». А после мытья зашел за утиркой в кузню и, глянув на молот, сам подивился: мог бы стучать им сегодня долго еще.
Делали они в тот день калитку к церковным воротам – работа вся из кованого прута. Афанасий, разложив на земле поковки, сидел на корточках, что-то соображая, составлял их. Узор получался затейливый и, наверное, нравился Афанасию. Он тягуче гнусавил вполголоса, напевал. Андрей, вытираясь, смотрел и увидел вдруг будущую калитку всю сразу, залюбовался. Поднял одну поковку, еще теплую, отливающую синевой, похожую на цветок загогулину, и рассматривал, поворачивая ее в руках. Граненая, завитая, она хранила еще тепло былого жара, когда, нагретая, меняла свой облик под ударами его, Андрея, молота.
Афанасий неожиданно спросил первым:
– Завидно сделано?
Обычно они не разговаривали. Афанасий бросал слова будто в сторону, коротко, сипло: «Меха! Угля! Поехали!» При ошибках Андрея говорил, будто сам с собою: «Эво ты, ловкость какая!» И вздыхал нарочито громко, протяжно. А тут уловил Андрей что-то ждущее от него ответа и откликнулся искренне, не таясь:
– Завидно.
– Так-то вот. К рукам в придачу еще голова надобна.
Говорить расхотелось. Не станешь же объяснять, что кузня ему чуть ли не волшебством видится. В их деревне тоже кузня была. Но не только молотом постучать или просто побыть в ней, а поглазеть кузнец не давал, гнал прочь. Афанасию за его придирками и невдомек, с какой завистью Андрей следит за его сноровкой. Побыстрее бы научиться работать. Пусть уж не как Афанасий – все горит в руках, – а хотя бы простые поковки делать. Но ведь и для этого ой сколько надо разуметь: и какое железо на что годно, и как что ковать, и как закаливать…
Андрей с сожалением опустил поковку на место и тихо выдохнул:
– Твоя правда.
Больше в этот вечер не говорили.
На следующее утро Афанасий вдруг взял молот из рук Андрея, заговорил, пряча глаза:
– Ты левую-то руку к правой под мышку пускай, под мышку. А то на весу бьешь. Не с руки так и тяжко…
И показал сам, как бить надо. Андрей попробовал. Оказалось, много ловчее и легче. Надо же, везде столько хитростей незаметных!
А перед обедом, тогда же, случилось совсем неожиданное. Афанасий, помешав уголь в горне, не поворачиваясь, сказал:
– Меня Афанасием кличут. Слышишь?
– Знаю уж.
– Ты за что попал в ссыльные-то?
– Солдат я.
– Служить не хотел?
– А ты хочешь?
– Ха! У нас это просто: полтораста серебром в год набора – и забот нет.
– Я столько за жизнь в руках не держал.
– Что такой бедный? Работать не любишь?
– Крепостной я…
– А-а… Ну, поехали.
И может, то показалось Андрею, а может, и вправду: с того дня железо на наковальню ложилось не малиновым, а соломенно-белым, под ударами было мягким, податливым. И, хотя говорили они мало по-прежнему, работа в тот день шла куда лучше, почти в удовольствие. В тот день.
А назавтра принес Афанасий половину от бочки, сколоченную крепко, бросил у наковальни.
– Сулль Иваныч тебе работать велел вот на качалке…
Андрей окинул новинку взглядом, спросил настороженно:
– Зачем?
– К шаткости пообыкнуть надо.
Андрей походил вокруг, потолкал ногою – качается. Уж не сам ли Афанасий удумал? Покосился на него недоверчиво. Афанасий тоже качалку разглядывал, чесал задумчиво щеку:
– Н-да… Супротив моря в два раза несподручней.
Постоял, почесался, подправил ногой качалку и ловко вспрыгнул на середину. Качалка под ним, как маятник от часов, туда-сюда. Покачался Афанасий, к наковальне примерился, слез, усмехнулся.
– Ничего, попривыкнуть можно. – И показал на нее взглядом. – Поехали.
Андрей на качалку влез – она под ним вся ходуном ходит. Афанасий ему:
– Бери молот!
А Андрей и без молота устоять не может.
– Бери молот, поехали! – командует Афанасий. – Да ноги-то присогни. Мягче держи их. Что они у тебя, ровно жерди, совсем не гнутся!
К обеду Андрей так намаялся – стоять не мог. К счастью, Афанасий спешил куда-то, работу уже закончил. Андрей портки снял, закатал исподнее, забрел в Тулому. Вода холоднющая, а ноги словно совсем сухие, не слушаются. Афанасий постоял, поглядел.
– Ноги так застудить можно, отымутся.
И ушел.
38
Андрей до сеновала едва добрался. Лег, вытянул ноги – тяжко лежать. Свернулся на бок, в калач, – еще хуже. Ни рукой, ни ногой от боли не шевельнуть – в спину что-то вступает. Обедать не пошел.
Смольков приполз от лестницы, принес хлеба краюху, рыбы вареной, квасу в чашке.
– Андрюха! Занемог, что ли?
Андрею не до еды и не до Смолькова. Лечь бы так, чтоб тело чуть отошло, не ныло. Однако коротко рассказал. Смольков примостился рядом, слушал, не понимал.
– Оно на что хоть похоже?
– На пасхальные качели. – Андрей злится, что телу покоя нет. – Только без девок. А то как раз бы тебе там место…
Смольков в последние дни заимел деньги, ходил как-то гулять в слободку и ночевал там. Сейчас насмешку Андрея принял смиренно. Помолчав, сказал:
– Он тебе за кабак мстит.
– Устанет…
– Ты скорее устанешь. Надорвешься – вот те и грыжа, штаны полные. Что тогда? Себя беречь надо, Андрюха.
– Завтра бы выдюжить, там пойдет…
– Зря на силу, Андрюха, надеешься. Тут не кочевряжиться – хитрить надо. Чуть устал – и проси роздыху.
Андрею представилось, как бы стал просить Афанасия. Вот бы уж тот повздыхал вволю.
– Еще чего…
– Притворись. Руку или ногу, мол, подвернул, боль нестерпимая. И жалуйся, не боись. Чай, язык не отвалится.
– Я и матерью не учен этому.
Все тело ныло. Андрей снова зашевелился, укладываясь удобней: господи, да где оно, это место, чтоб лечь и покой сыскать!
– Болит?
– Болит…
– В баньку бы тебе да попариться. Хочешь, поговорю с Суллем, чтоб велел истопить хозяйке? Он для меня что хошь сделает.
Смольков от Сулля на шаг не отстанет. Работа у него легкая, отъелся Смольков, порозовел. Даже хихикать стал реже.
– Поговорить? – переспрашивает Смольков.
– Уймись ты! Без вас с Суллем тошно.
Смольков обиделся и уполз вниз. Андреева еда стояла нетронутой.
Всю неделю лил дождь. Ветер северный, холодный, казалось, нарочно гнал на Колу тучу за тучей, чтобы они тут опорожнились. Даже на сеновале только и спасения, что шкуры постельные. По утрам из-под них не хотелось вылезать: сухой сменки не было, а посконный зипун и онучи не просыхали.
Поднимался Андрей, унимая дрожь, и, набросив зипун на голову, бежал через лужи в кузню. Шустро растоплял горно, грелся и завтракал тем, что хозяйка клала ему в узелок с вечера. Задрав ноги к огню, сушил лапти. Как ни берег их он, сколько ни латал, поизносились. Оставалась еще одна пара, праздничная, а что потом будет – Андрей не знал. Правда, Сулль обещал одеть на зиму, но когда это еще будет.
Афанасий стал приходить в кузню поздно, здоровался кивком, снимал с себя дождевик, встряхивал, его, аккуратно вешал на гвоздь. Надевая кожаный фартук, бросал на качалку короткие исподлобья взгляды и, отвернувшись, подолгу перемешивал уголь в горне.
Потом целый день Андрей мучился на качалке. Трудно она давалась. Но работа шла-таки. Былой дрожи от слабости уже не было, и тело больше не ныло, как от надрыва. Работа спокойно шла, неторопко. Сулль, говорят, подался в погост лопарский шить из шкур им одежду, давно не показывался. Смольков бездельничал: ел, спал или резался с хозяином в подкидного. За обедом жаловался Андрею:
– Вволю уж ем и сплю, а мясом не обрастаю. Видать, кость у меня особая, тонкая.
Он щупал свои бока и живот, сокрушался:
– Ну хоть бы чуть приросло, а то в слободку ходить никакой приятности нету.
Крестя рот в зевке, спрашивал, не слыхать ли о Сулле чего, и опять забирался на сеновал спать.
…Сулль пришел в кузню совсем неожиданно, со Смольковым. Поздоровался от ворот хмуро и стал там, как обычно, с трубкою, наблюдал. Андрей взгляд его даже ногами чувствовал. Смольков суетился за Суллем, что-то ему шептал. «Принесла нелегкая», – думал Андрей и чувствовал, как ноги под этим взглядом тяжелеют, не слушаются. Скорей бы уж слезть с нее, что ли. Но не успел подойти к мехам, как Сулль словно ожил: скинул малицу, схватил держак от метлы и подталкивает Андрея к качалке, сует ему в руки молот: