Видит Бог (страница 16)

Страница 16

Хотите верьте, хотите нет, но по пути я остановился, чтобы подобрать пяток гладких камней из ручья. Ну, это уж я так, на публику работал. Любой хоть чего-то стоящий пращник носит камни с собой, и я, преклонив колени в воде, неприметно вытащил парочку из висевшей у меня на поясе кожаной сумки и зажал их в ладони правой руки. Двух мне определенно хватило бы – если я с первого раза не вышибу дух из этого здоровяка, на второй у меня, скорее всего, времени не останется. Поднимаясь на ноги, чтобы перейти мелкий ручей, я перебросил пастушью палку из правой руки в левую. Голиаф, похоже, ничего не заметил. Я с трудом подавил улыбку. Правой рукой я начал потихоньку отвязывать от пояса ремешки пращи и распутывать петли.

Ладно, давайте назовем его великаном. Это его зубы, не Вирсавины, были как стадо выстриженных овец. Ей я просто пытался польстить. В Голиафе же все превосходило натуральную величину. Я и теперь еще фыркаю, вспоминая, как он взъярился, когда до него стало наконец доходить, зачем я к нему пожаловал. Как выпучились от изумления его глаза. Как потемнела от гнева мясистая рожа, как она полиловела от бешенства. Как он, оправившись от первого потрясения, завыл, заревел. Можно было подумать, что его ткнули в печень копьем. Сорок дней он уговаривал израильтян выслать ему мужа, достойного сойтись в единоборстве с храбрым филистимским силачом. И в итоге получил юного пастушка, белокурого и красивого лицом. Он поджидал Ахилла. А дождался меня. Да сверх всего я еще и явился к нему с одной только палкой.

И поныне я веселюсь, вспоминая выражение ошеломленного недоверия, появившееся на его лице, когда до него начало доходить, зачем я явился. Он стоял точно вкопанный в землю паралитик и, разинув рот, таращился на меня. Озадаченный оруженосец маячил на заднем плане, не зная, на что решиться. В общем-то лично я Голиафа великаном не назвал бы, но человек он был крупный. Солнце сверкало на его доспехах. Глаза горели, как уголья, безбородое, рябое лицо покрывала темная щетина. Я увидел, как он, шевеля губами, начал что-то сам себе бормотать. А я и на миг не испугался. Пуще всего его проняла моя палка. Вены и жилы на его мускулистой шее явственно вздулись, когда наконец он, по-гаргантюански выпустив воздух из груди, разинул пасть, намереваясь сказать речь. Голос его оглушал. Гулкие словеса предназначались не столько мне, сколько батальонам израильтян, в тревоге и ужасе приникших к кустам, камням и канавам на горных склонах за моею спиной.

– Разве я собака? – взревел он и набрал побольше воздуху в грудь, чтобы взреветь еще громче.

Я, прикинувшись глуховатым, тут же его перебил.

– Чего? – прокричал я в ответ.

Я уже опустил тот камушек, что побольше, в люльку пращи, свободно и скрытно свисавшей вдоль моего бедра.

– Я говорю, разве я собака? – разгневанно взвыл он. – Глухой, что ли? Разве я собака, что ты идешь на меня с палкою?

И пока я неспешно приближался к нему, он клял меня именами своих богов – Дагона и Молоха, Ваала и Велиала. Ох и здоров же он был ругаться, этот великан!

– Подойди, подойди ко мне! – Он уже махал обеими руками, неистово подманивая меня к себе. – И я отдам тело твое птицам небесным и зверям полевым.

– Чего? – Я по-прежнему делал вид, будто не слышу его.

Он слово в слово повторил свою угрозу, пока я, босой, подбирался к нему все ближе и ближе. Теперь он уже обращался только ко мне. И на этот раз я решил ответить.

– Ты отдашь мое тело птицам небесным и зверям полевым? – с вызывающим пылом откликнулся я. – Это я отдам твое тело. Я тебе покажу, кто чье тело отдаст! Я отдам тело твое птицам небесным и зверям полевым. Ты идешь против меня с мечом и копьем и щитом.

– С каким щитом? – презрительно ощерился Голиаф и воздел руки, показывая, что в них пусто. – Где мои копья, где мой меч?

– А я иду против тебя во имя Господа сил, Бога воинств Израильских, которые ты поносил.

Голос мой наполнила праведная мощь. Спросите меня, что я хотел сказать этим «Господом сил», я вам и сейчас не отвечу. Я много наговорил фраз, смысл которых так и остался для меня непонятным, но риторика она риторика и есть.

– Ныне предаст тебя Господь в руку мою, – храбро уведомил я Голиафа, – и я убью тебя и сниму с тебя голову твою. И отдам ныне трупы войска филистимского птицам небесным и зверям земным, и узнает вся земля, что есть Бог в Израиле. И узнает весь этот сонм, что не мечом и копьем спасает Господь, ибо это война Господа, и Он предаст вас в руки наши.

Скажу откровенно, все это не производит на меня впечатления речи, которую я мог бы произнести при нормальных обстоятельствах, хотя о ту пору чувства, в ней выраженные, вполне могли быть моими. Я был тогда молод, зелен и в сужденьях незрел, я верил во многое из того, к чему ныне отношусь скептически. Я верил в будущее. Все еще верил Богу. Я верил даже в Саула. В жизни моей у меня было три отца – Иессей, Саул и Бог. Все трое меня разочаровали. Теперь-то я давно уж живу без Бога и, надо полагать, как-нибудь управлюсь и умереть без Него.

Ответ Голиафа на мое отчасти ходульное заявление оказался неожиданным. Он приложил к уху ладонь и спросил: «Чего?» Представьте, как я удивился, обнаружив, что Голиаф, силач филистимский, несколько глуховат – и, в отличие от меня, неподдельно. Наверное, потому он так и орал.

Я покачал головой, не желая повторяться, и взамен показал ему нос. А следом язык. Я сберегал дыхание для спринтерского броска, в который собирался удариться с минуты на минуту.

На этот раз Голиаф, снова принявшийся клясть меня своими языческими богами, привлек к этому делу даже Астарту с Хамосом, однако дойти до конца списка так и не успел. Он еще разорялся насчет Ваала, а я уж рванул в атаку. Нас разделяло меньше пятидесяти шагов, когда я, отбросив палку, полетел прямо на него так стремительно, как только мог, подняв над головой пращу и раскручивая ее с ускорением, какого за всю мою прежнюю жизнь добиться не смог. Тяжесть лежащего в праще камня, казалось, удваивалась с каждой секундой. Голиаф, разинув рот, стоял как неживой, он словно прирос к земле. Я же испытывал восторг. Словами этого не расскажешь. Созданная мною центробежная сила натягивала мышцы, наполняя меня наслаждением, превосходящим по остроте все, что я когда-либо испытывал или даже мечтал испытать. Опьянение чрезмерной самоуверенности подносило меня все ближе и ближе, грозя лишить разумения. По счастью, я сумел с собой совладать. Тридцати шагов хватит, решил я, и заскользил, тормозя, когда шагов оставалось даже поменьше, и замер, расставив ноги для броска. В последние два оборота я вложил все свои силы. Я целил в темную дыру раззявленного рта между его большими, отвратительными зубами. С последним оборотом я отпустил прижатую большим пальцем петельку пращи. Я почувствовал, как камень высвобождается из пращи, как он выпархивает из нее по неуклонной прямой, и всем нутром своим понял, что не промахнусь. И промахнулся. Я попал ему в лоб, прямо над левым глазом. Он еще простоял секунду-другую, кровь хлестала изо лба на несколько ярдов вперед. Потом он рухнул, точно скала. С хрустом ударился оземь. Оруженосец его уже улепетывал. Голиаф же остался лежать, где упал, и песчаная почва под ним бурела. Он даже не дернулся. Радость моя была безмерна.

Все было кончено – кроме крика, и, видит Бог, крику было немало. Горестные вопли поднялись в стане филистимлян, увидевших внезапную гибель своего силача. Они заметались, описывая лихорадочные крути, собирая снаряжение, и наконец побежали. В тот же миг воины Израиля и Иудеи с буйными восклицаниями посыпались с гор, чтобы накинуться на отступающих филистимлян с топорами, дубинами и оружием рубящим, и гнать их, и поражать по всей дороге Шааримской до Гефа и до самого Аккарона.

Я со своей стороны рисковать не желал. Я стоял, опасливо глядя на павшего великана. Прошла целая минута, ни малейших признаков жизни он не подавал, и тогда я бросился вперед, пробежал расстояние, все еще отделявшее меня от его неподвижного тела, вытащил его меч из ножен и, чтобы уж больше ни о чем не тревожиться, отсек ему голову. Теперь я по крайней мере мог с уверенностью сказать, что он убит. Варварство? Подумаешь! Не забывайте, времена стояли первобытные. С Саулом и Ионафаном, да и с другими двумя его сыновьями филистимляне, обнаружив их павшими на горе Гелвуйской, обошлись еще и похуже, разве нет? Воткнули Саулову голову в храме Дагона. А трупы остальных повесили на внешней стене своего укрепленного города Беф-Сана, где те и висели, пока сильные люди Иависа Галаадского не пришли ночью, не сняли тела и не похоронили с почтеньем кости их, чтобы прекратить святотатство. В сравнении с этим я выглядел воплощением мягкосердечия. Мне нужно было вернуться с головой Голиафа – в качестве трофея. Все остальное, разумеется, предназначалось птицам небесным и зверям полевым. Разве не сам он сказал, что именно так со мной и поступит?

Теперь, когда бояться Голиафа мне уже было нечего, я мог удовлетворенно передохнуть, поставив ему на грудь ногу. Впереди меня еще ждала грязная работа – предстояло стащить с его великанских ножищ медные наколенники, снять с плеч медный щит, стянуть с него чешуйчатую броню весом в пять тысяч сиклей меди, если не больше. И как, спрашивается, потащу я это его копье, у которого древко, как навой у ткачей? Голову ведь тоже придется тащить, вместе с медным шлемом на ней. Одна голова весила целую тонну.

Я недооценил неотразимое обаяние славы. По счастью, вскоре меня окружили и принялись деятельно мне помогать сыны Израилевы, возвращавшиеся назад, выбив филистимлян из их опорных пунктов и разграбив их шатры. С радостными, поздравительными кликами они избавили меня от тяжестей, а самого усадили себе на плечи. С громкими восклицаниями, с победными песнями они втащили меня на гору, опустив на землю лишь в стане Сауловом. Саул, немного смущенный и озадаченный, смотрел на меня как-то странно, помаргивал слезящимися глазами, по-прежнему притворяясь, будто он ни разу в жизни со мной не встречался.

Скосясь на своего главнокомандующего, он спросил:

– Авенир, чей сын этот юноша?

– Я сын раба твоего Иессея из Вифлеема, – смело ответил я, не дав ответить Авениру, и замер в ожидании, с сердцем, колотящимся в горле.

Я получил что хотел. Саул взял меня в свою армию.

Естественно, на всем возвратном пути в Гиву меня бурно приветствовали. А кого бы не приветствовали, сделай он то, что я сделал? Меня усадили на осла, возвысив над всеми, даже над Саулом, чтобы всякий мог меня видеть. Люди смотрели на меня во все глаза, и мне это было приятно. Щеки у меня пылали, шея моя была – как столп из слоновой кости, кудри волнистые, черные, как ворон, голова, как золото кованое. Вести о моей блестящей победе достигли города раньше нас. Мелхола нарумянила лицо свое и уселась у окна. Вообразите, какой вдвойне – да нет, втройне – благословенной ощутила она себя, когда я прошествовал мимо и она увидела, сколь я красив. Сам-то я не сознавал, какая у меня роскошная внешность. Я барахтался в счастье, точно свинья в грязной луже. Я помнил Создателя моего в дни юности моей и с любовью относился к тому, что Он создал, создавая меня!

4. Дни моей юности

То был лучший день моей жизни. Теперь каждый из них смахивает на худший. Во дворце моем дует из всех углов, и все равно он пропитан резкими, неприятными запахами. На месте Адонии я бы первым делом продезинфицировал весь этот дерганый гарем. Меня веселит мысль, которая Вирсавии так до сих пор в голову и не пришла: она, как и весь гарем, достанется в наследство Адонии. Иное дело – судьба Ависаги, она меня заботит. Мне как-то не хочется, во всяком случае пока, чтобы она попала в чьи-либо руки, помимо моих. Такова уж любовь при начале ее – грозная, как полки со знаменами.