Страж мертвеца (страница 5)

Страница 5

Вниз – непрестанно, неизбежно вниз! Я задыхался и рвался, я судорожно корчился при каждом взмахе. Глаза мои следили за его полетом из стороны в сторону с упорством безумного отчаяния, судорожно смыкаясь при каждом опускании, хотя смерть была бы облегчением – о, несказанным облегчением! И все-таки я дрожал всем телом при мысли, что еще немного – и острая блестящая секира коснется моей груди. Эта надежда заставляла меня дрожать всеми нервами, всеми фибрами. Да, это была надежда – та надежда, которая торжествует над пыткой и шепчет приговоренному к смерти слова утешения даже в тюрьмах инквизиции.

Я видел, что через десять-двенадцать взмахов сталь коснется моей одежды, и, лишь только я убедился в этом, мной овладело холодное сосредоточенное спокойствие отчаяния. В первый раз в течение многих часов, быть может, дней, я начал думать. Мне пришло в голову, что тесьма или ремень, привязывавший меня к скамье, состояла из одного куска. Я не был связан отдельными веревками. Первый взмах острого, как бритва, полумесяца, – если только он заденет за ремень, – надрежет его настолько, что мне легко будет освободиться от уз с помощью левой руки. Но как опасна близость стали при таких обстоятельствах! Малейшее движение может оказаться гибельным! Да и можно ли допустить, чтобы эти мастера мучительства не предусмотрели, не предупредили подобной случайности? Можно ли надеяться, что ремень опоясывает тело мое именно там, где вопьется маятник? Дрожа от страха лишиться этой слабой и, по-видимому, последней надежды, я приподнял голову, стараясь взглянуть на свою грудь. Ремень плотно обвил мои члены и туловище по всем направлениям, кроме того места, которое приходилось на пути маятника.

Не успел я опустить голову, как в уме моем мелькнула недодуманная половина – иначе не умею выразиться – мысли об избавлении, начало которой лишь смутно пронеслось в моем мозгу, когда я подносил пищу к запекшимся губам. Теперь эта мысль явилась вся, целиком, – бледная, тусклая, едва уловимая, но вся, целиком. Не теряя ни минуты, я с судорожной силой отчаяния принялся за ее осуществление.

Уже много часов ближайшая к скамье часть темницы буквально кишела крысами. Дикие, смелые, алчные, они поглядывали на меня своими красными глазами, точно дожидались, когда прекратятся мои движения и я стану их добычей. «К какой пище, – подумал я, – привыкли они в этом колодце?»

Как я ни отгонял их, они сожрали почти все, что было в миске. Я беспрерывно махал рукою над миской, но это механическое, однообразное движение, превратившееся в привычку, уже переставало отпугивать крыс. Прожорливые твари то и дело вонзали свои острые зубы в мои пальцы. Я натер ремень, где только мог достать до него, остатками мяса, пропитанного маслом и пряностями, отнял руку от миски и лег неподвижно, затаив дыхание.

В первую минуту жадные животные были поражены и испуганы этой переменой – прекращением движения руки. Они отхлынули прочь; многие скрылись в колодце. Но это длилось одно мгновение. Я недаром рассчитывал на их прожорливость. Заметив, что я лежу не шевелясь, одна или две посмелее вскарабкались на скамью и принялись обнюхивать ремни. По-видимому, это было знаком к общему нападению. Новые полчища хлынули из колодца. Они лезли на скамью и сотнями толпились на моем теле. Мерные взмахи маятника ничуть не пугали их. Ловко увертываясь от него, они грызли намасленный ремень. Они толпились, кишели на мне, все прибывая и прибывая. Лапы их щекотали мне горло, холодные губы дотрагивались до моих губ. Я задыхался под тяжестью этих полчищ; отвращение, которому нет названия, переворачивало всю мою внутренность, пробегало холодом по сердцу. Но еще минута – и конец. Я чувствовал, что узы мои ослабевают. Чувствовал, что они порваны уже в нескольких местах. С нечеловеческой решимостью я все еще лежал не шевелясь.

Недаром я терпел, не напрасно надеялся! Наконец-то я почувствовал себя свободным. Ремень висел лоскутьями вокруг моего тела. Но маятник уже касался моей груди. Он перерезал саржу. Перерезал полотно нижней рубахи. Еще взмах – еще – и жгучая боль пронизала мое тело. Но наступила минута освобождения. При первом взмахе руки мои избавители в беспорядке ринулись прочь. Осторожным, тихим, гибким, змеиным движением я выскользнул из уз и из-под секиры. В эту минуту, по крайней мере, я был свободен.

Свободен! – и в когтях инквизиции! Не успел я соскочить со своего деревянного эшафота на каменный пол темницы, как движения адской машины прекратились, и какая-то невидимая сила подняла ее к потолку. Это был урок, наполнивший мое сердце отчаянием. Несомненно, за каждым моим движением следили. Свободен! – я ускользнул от мучительной смерти, чтобы подвергнуться новой и более ужасной пытке. При этой мысли я тревожно обвел глазами железные стены моей клетки. Странная, неизъяснимая перемена, которой я не мог определить с первого взгляда, произошла в них. Я стоял, точно в бреду, дрожа и теряясь в смутных догадках. Так прошло несколько минут. В это время я впервые заметил, откуда исходил фосфорический свет, озарявший тюрьму. Он проникал через скважину с полдюйма шириной, опоясывавшую всю комнату у основания стены, которая таким образом казалась и действительно была совершенно отделена от пола. Я попробовал заглянуть в эту щель, но, разумеется, безуспешно.

Когда я встал, мне разом уяснилась тайна перемены в комнате. Я уже говорил, что очертания фигур на стенах были довольно отчетливы, тогда как краски казались выцветшими и поблекшими. Теперь они приобрели поразительный и необычайно яркий блеск, усиливавшийся с каждой минутой и придававший их призрачным адским образам вид, от которого содрогнулись бы и более крепкие нервы, чем мои. Тысячи дьявольских глаз, свирепых, зловещих, полных жизни, которых я не замечал раньше, смотрели на меня со всех сторон, сверкая мрачным огнем, который я тщетно старался считать воображаемым.

Воображаемым! Ноздри мои уже втягивали испарения раскаленного железа! Удушливый запах наполнял темницу! С каждой минутой все ярче и ярче разгорались глаза, любовавшиеся моей агонией! Кровавые образы на стене наливались густым багрянцем. Я изнемогал! Я задыхался! Теперь не оставалось сомнения в намерениях моих мучителей – о, безжалостные, бесчеловечные демоны! Я кинулся от раскаленных стен к центру тюрьмы. Ввиду наступавшей на меня огненной смерти мысль о колодце повеяла прохладой на мою душу. Я прильнул к его смертоносному краю и впился глазами в глубину его. Блеск раскаленного потолка озарял колодезь до самого дна. Но в первую минуту мой ум отказывался понять значение того, что я видел. Наконец оно проникло, ворвалось в мою душу, отпечаталось огненными буквами в моем колеблющемся рассудке. О, какими словами описать это!.. О, ужас ужасов!.. Я с криком бросился прочь от колодца и, закрыв лицо руками, горько заплакал.

Жар быстро усиливался, и я еще раз открыл глаза, дрожа, как в лихорадке. В темнице вторично произошла перемена – на этот раз, очевидно, перемена формы. Как и раньше, я не мог с первого взгляда определить или понять, что происходит. Но недоумение мое скоро рассеялось. Я раздразнил мстительность инквизиторов, дважды ускользнув от гибели, – но теперь уж не приходилось шутить с Царем Ужасов. Раньше комната имела форму квадрата, теперь же два ее угла сделались острыми; следовательно, другие два – тупыми. Эта страшная перемена совершилась быстро, с глухим ноющим звуком. В одну минуту комната приняла очертания ромба. Но перемена не остановилась на этом – да я и не надеялся и не желал остановки. Я готов был прижать к своей груди эти раскаленные стены, как одежду вечного покоя.

– Смерть, – говорил я, – какая бы то ни была смерть, лишь бы не в колодце!

Безумец! Как я не понял, что это раскаленное железо должно было загнать меня в колодезь? Мог ли я вынести жар его? И если бы мог, как бы я устоял против его напора? Косоугольник вытягивался с быстротой, которая не давала мне времени на размышления. Центр и наибольшая ширина его приходились как раз над зияющей бездной. Я отступил, но сдвигающиеся стены гнали меня вперед и вперед. Наконец мое обожженное, скорченное тело уже не находило места на полу. Я перестал бороться, и только агония души моей прервалась громким, долгим, последним воплем отчаяния. Я чувствовал, что шатаюсь на краю колодца, – и отвратил глаза…

Нестройный гул человеческих голосов! Громкие звуки труб! Грохот, точно от тысячи громов! Огненные стены раздались! Чья-то рука схватила мою руку, когда я, изнемогая, падал в бездну. То была рука генерала Ласаля. Французская армия вошла в Толедо. Инквизиция была во власти своих врагов.

Перевод М. Энгельгардта, 1896 г.

Эдгар Аллан По
Падение дома Эшер

Son coeur est un luth suspendu,

Sit ôt qu’on le touche il r ésonne.

De Béranger[3]

Весь тот день – серый, темный, тихий осенний день – под низко нависшими свинцовыми тучами я ехал верхом по необычайно пустынной местности и наконец, когда вечерние тени легли на землю, очутился перед унылой усадьбой Эшера. Не знаю почему, но при первом взгляде на нее невыносимая тоска проникла мне в душу. Я говорю: невыносимая, потому что она не смягчалась тем грустным, но сладостным чувством поэзии, которое вызывают в душе человеческой даже самые безнадежные картины природы. Я смотрел на запустелую усадьбу, на одинокий дом, на мрачные стены, на зияющие впадины выбитых окон, на чахлую осоку, на седые стволы дряхлых деревьев с чувством гнетущим, которое могу сравнить только с пробуждением курильщика опиума, с горьким возвращением к обыденной жизни, когда завеса спадает с глаз и презренная действительность обнажается во всем своем безобразии.

То была леденящая, ноющая, сосущая боль сердца, безотрадная пустота в мыслях, полное бессилие воображения настроить душу на более возвышенный лад.

«Что же именно, – подумал я, – что именно так удручает меня в Доме Эшера?»

Я не мог разрешить этой тайны, не мог разобраться в тумане смутных впечатлений. Пришлось удовольствоваться ничего не объясняющим заключением, что известные сочетания весьма естественных предметов могут влиять на нас таким образом, но исследовать это влияние – задача, непосильная для нашего ума.

«Возможно, – думал я, – что простая перестановка, иное расположение мелочей, подробностей картины изменит или уничтожит это гнетущее впечатление».

Под влиянием этой мысли я подъехал к самому краю обрыва над черным мрачным прудом, неподвижная гладь которого раскинулась под самой усадьбой, и содрогнулся еще сильнее, увидав в повторенном и обратном изображении чахлую осоку, седые стволы деревьев, пустые впадины окон.

Тем не менее я намеревался провести несколько недель в этом угрюмом жилище. Владелец его, Родерик Эшер, был моим другом детства; но много воды утекло с тех пор, как мы виделись в последний раз. И вот недавно я получил от него письмо, очень странное, настойчивое, требовавшее личного свидания. Письмо свидетельствовало о сильном нервном возбуждении. Эшер говорил о жестоких физических страданиях, об угнетавшем его душевном расстройстве и хотел непременно видеть меня, своего лучшего, даже единственного друга, общество которого облегчит его мучения. Тон письма, его очевидная сердечность заставили меня принять приглашение без всяких колебаний, хотя оно казалось мне все-таки странным.

[3] Его сердце – висящая лютня,Лишь дотронуться – она зазвучит.(Беранже)(Здесь и далее по тексту – прим. переводчика.)