Кружево Парижа (страница 10)
Вечера мы коротали вместе: я шила, а он читал. Поняв, как мало я знаю о мире, он стал зачитывать газетные статьи вслух. Пока кроила, скалывала булавками, гладила, строчила платье за платьем, я узнавала о безумиях, кровопролитиях и яростных силах, сталкивающих армии на поле боя.
Однажды вечером профессор заметил, как я вздрогнула.
– Что случилось?
– Ребенок, – поморщилась я. – Толкается.
Иногда в животе порхали бабочки, но иной раз возникали болезненные толчки.
– Ребенок растет, и ему требуется больше места, – встав с кресла, сказал он и протянул руку. – Можно?
Я заколебалась. Мы жили бок о бок, но никогда не прикасались друг к другу, кроме той ночи, когда он рассказал о своей семье.
– Да, – наконец согласилась я.
Он положил руку мне на живот и ждал. Когда ребенок взбрыкнул, он тепло улыбнулся, и я ответила ему улыбкой. Мы словно пересекли невидимую границу.
– Вы решили, что будете делать потом? – обычным тоном, но пристально глядя мне в глаза, спросил он.
– Я коплю деньги, чтобы открыть швейную мастерскую.
Он уставился на меня.
– Понятно. Хороший план. Но я говорю о ребенке.
– Ой, – поняв ошибку, покраснела я. – Еще нет.
Он долго смотрел на меня, потом сказал:
– Не отказывайтесь от него.
Иногда я бросала работу, клала руки на упругий растущий шар, и ждала, что живот вспучится, когда ребенок пошевелится или толкнет меня. Научилась различать, когда он спит, и ждать бурной деятельности, когда ложусь спать я. Ощущение другого существа внутри стало спасением от терзающего одиночества, которое я испытывала, несмотря на… или благодаря атмосфере счастливого дома, которую мы с профессором старательно поддерживали.
Я купила ребенку одежду… просто, чтобы не оставлять его голышом, говорила я себе. Ребенок во мне рос, и мне пришлось отпускать платья, ходить, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу, но я так и не решила, куда его отдать.
В редкие минуты отдыха моя рука постоянно лежала на раздутом животе, как бы выражая те чувства, которые я сама еще толком не поняла.
Живот рос, и меня замучила отрыжка от несварения желудка. Я пошла в аптеку и, пока ждала лекарство, антацидное средство, которое фармацевт наливал в стеклянную коричневую бутылочку, наблюдала, как его помощница достала толстый рулон ваты. Развернув его, отмерив и отрезав нужный кусок, она завернула его для покупательницы. Такого рулона я не видела давно, со времен последних месячных.
Фармацевт принесла помощнице бутылочку с лекарством для меня.
– Что-нибудь еще?
Я показала на белый рулон.
– Метр ваты, пожалуйста.
Пригодится вытирать ребенку попку.
Глава 6. Аспирин
Любой шкафчик в ванной – и ты в этом убедишься, стоит только распахнуть зеркальные дверцы, – это линия фронта между нашими поисками молодости и красоты и борьбой с недугами и медленно подкрадывающейся смертью. С возрастом соотношение меняется: радужную палитру лака для ногтей, губной помады, теней для век, тушь для ресниц, румяна, пудру и тональный крем теснят флаконы с лекарствами, тюбики с мазями, баночки и упаковки с таблетками. Ох, ma chère, это медленный марш смерти, победа белых пластиковых аптечных пузырьков над губной помадой, отступление Dior, Lancôme, Chanel и наступление Johnson & Johnson, Pfizer и Procter & Gamble. Однако я не променяла губную помаду, красиво уложенную в черный футляр, на скучные белые пузырьки микстур и химикатов. Они меня еще не одолели.
Некоторые, правда, я все же держу при себе: витамин С, аспирин и пенициллин. Их важность я оценила давным-давно.
Аспирин известен с незапамятных времен. Еще тогда, когда люди ходили в шкурах – я про дубленые и высушенные, отделанные и сшитые, а не просто наброшенные на плечи, – шаманы применяли листья и кору ивы для лечения боли и лихорадки. Гиппократ пользовал ею еще за четыреста лет до нашей эры. Теперь нам известно не только противовоспалительное и обезболивающее действие аспирина, он предотвращает закупорку кровеносных сосудов. Когда мать узнала, что меня изнасиловали, она дала мне аспирин. Жалкая попытка! Разве аспирин облегчил бы боль отцовского предательства, моего унижения или насилия Шляйха, ума не приложу? Похоже, это был символический жест пойманного в ловушку. Мне так и не пришлось поговорить с ней об этом.
* * *
Утром двадцать первого июля 1944 года профессор, взволнованный сообщением по радио о покушении на Гитлера, выскочил из дома купить свежую газету.
В то утро я все делала медленно. Тупая постоянная боль не дала мне как следует выспаться, и я чувствовала себя разбитой. Но до предполагаемой даты родов оставалось несколько недель, и я не беспокоилась. Я очень осторожно несла к мойке фарфоровый розенталевский кофейник, одну из немногих вещей из приданого жены, привезенных профессором из Лейпцига. Когда гестапо разграбило квартиру, его вместе с несколькими другими вещами спас сосед.
Вдруг ниоткуда накатила волна боли. Она ошеломила меня, и я упала на пол, судорожно глотая воздух. Кофейник выскользнул из рук и разбился о кафельный пол. Стоя на четвереньках, я тяжело дышала, наблюдая, как кофейный ручеек бежит между темными зернами и белыми фарфоровыми осколками. Может, так я подсознательно преодолевала страх, но я больше беспокоилась о разбитом кофейнике, чем о себе.
Боль ушла, я собрала осколки в старую газету, чтобы позже показать профессору. Как только я потянулась за тряпкой в мойке, вторая схватка отбросила меня вперед. Я вцепилась в край каменной мойки и судорожно хватала ртом воздух. Когда немного отпустило, по ногам потекла теплая жидкость.
Сейчас трудно поверить, но, прежде чем доползти между схватками до ванной, я опустилась на колени и помыла в кухне пол.
И по крайней мере поняла, что на четвереньках боль переносить легче всего. Я скинула с себя нижнее белье и замочила в тазике. Мне хотелось помыть ноги, прежде чем идти к доктору Остеру, но вскоре поняла, что никуда не дойду. Схватки шли быстрой чередой, не успела я прийти в себя и встать, как нахлынула другая. Я опустилась на корточки на коврике и облокотилась на ванну, тяжело дыша и отдыхая, потом снова хватаясь за ванну при очередной волне боли. Нестерпимо хотелось вытолкнуть из себя ребенка.
Не знаю, сколько я так просидела, пока не услышала голос профессора.
– Роза! Вы здесь?
Ответить я не успела – меня тисками сжала новая схватка.
Пытаясь подавить крик, в полной растерянности зажала рот рукой. Он не должен видеть меня такой. Я была похожа на запыхавшегося дикого зверя. Мне хотелось запереть дверь, но сил хватило только на то, чтобы повернуться.
Его шаги слышались у самой двери ванной. Он постучался, и каждый звук, каждое ощущение будто преувеличивалось, от каждого стука я вздрагивала.
– Роза?
Я застонала.
– Я войду.
– Нет, – взвыла я. – Нет, нельзя!
– Так надо!
Он открыл дверь, оценил происходившее и попятился.
Я услышала, как он звонит доктору Остеру.
Потом вернулся со стаканом воды и чистой тряпочкой вытер мне лоб. Я и не подозревала, что хочу пить, но большими жадными глотками опустошила стакан.
– Знаете ли вы, – сообщил он, словно мы пили чай в кафе, – что в Африке женщины при родах садятся на корточки, и у индейцев тоже.
Стакан, который он прижимал к моим губам, дрожал.
Я хмыкнула.
– А вы держитесь молодцом. Такая смелая.
– Больно, – охнула я.
– Жена говорила, надо потерпеть только один день. Завтра вы об этом забудете.
Когда меня накрыло очередной волной боли, я закричала. Потом немного отлегло, и я фыркнула:
– А вы ей так и поверили?
– Она прошла через все это второй раз, – улыбнувшись, заметил он. – Пойду опять позвоню.
Он вышел из комнаты и через минуту с озабоченным видом вернулся.
– Мои сыновья – близнецы, – рассеянно пробормотал он. – Они появились – бац, бац – один за другим. Крохотные, вышли легко, не то что Ирма. Она была крупным ребенком – четыре с половиной кило.
Меня снова пронзила боль, я напряглась и потужилась.
Теперь схватки стали чаще.
– Вот это правильно, – успокоил он, присев передо мной на корточки. – Дышите глубже. Похоже, доктор Остер опоздает. Наверное, помогать придется мне.
Я кивнула. Говорить не могла.
Заручившись моим согласием, он вымыл руки и, достав из шкафа чистое полотенце, опустился передо мной на колени.
Боль перешла на новый уровень. Она стала такой сильной, что я представляла ее переливчатым облаком из крохотных белых и синих ножей, протыкавших внутренности. Та, кто я есть или кем была, отступила на задний план – мое тело стало сосудом для родов, а я сторонним наблюдателем.
Я посмотрела вниз: из меня высовывался наружу розовато-серый округлый купол со светлыми прожилками.
– Роза, осталось чуть-чуть, – подбодрил профессор. – Потужитесь еще два или три раза – и все.
Подоспела следующая схватка. Я кричала и тужилась. Боль сине-белой молнией пронзила меня насквозь. Когда она отступила, я боялась посмотреть вниз: меня будто разорвало пополам.
– Смотрите, да вы почти управились!
Между ног виднелась крохотная головка на белой массе.
– Роза, будете тужиться в следующий раз, ребенок выйдет, и я его поймаю.
Я кивнула, снова приходя в себя.
Боль нахлынула снова, я закричала и напряглась изо всех сил. А когда открыла глаза – все закончилось, и профессор с повлажневшими глазами, улыбаясь во весь рот, держал на руках дитя.
Ребенок закричал.
– Ай, молодец! Как славно! – засмеялся профессор, заворачивая дитя в полотенце. – У него богатырские легкие.
– У него?
– Да, это мальчик, хорошенький. И он, кажется, проголодался.
Профессор вручил мне сверток, и я прижала его к себе. Ребенок был крохотный, розовый и лысый, личико сморщенное от отчаяния или шока, не разобрать.
– Привет, малыш, – умиротворенно сказала я.
И будто в ответ на мой голос он перестал кричать и взглянул на меня.
Профессор смыл кровь с рук и накрыл меня полотенцем.
– Пойду выясню, что случилось с доктором Остером.
Я вглядывалась в крохотное детское личико, боясь обнаружить черты его отца, но увидела только глаза, темно-синие, как летнее небо в горах. Меня захлестнуло волной любви и радости, и в тот момент я поняла.
Ребенок – не ублюдок Шляйха. Он мой сын.
В него влюбилась не только я. Неделю после его рождения профессор не позволял мне ничего делать, только отдыхать и кормить.
– Справлялся же я с этим раньше и теперь смогу, – отклонял он мои протесты, мягко толкая назад в кровать.
Когда бы я ни оставляла спящего ребенка и вставала сварить кофе или принять ванну, то, вернувшись, видела, как профессор смотрит в кроватку, иногда улыбаясь, иногда роняя слезу.
– Послушайте, Роза, – где-то через неделю заметил он, – нельзя же его вечно звать ребенком. Он имеет право на имя.
– Знаю, – вздохнула я, – но это так трудно.
– Но, наверное, есть какие-то мысли?
– Я думала о Томасе.
– Как Томас Фишер?
Он посмотрел на меня, потом на ребенка.
– Значит, Томас…
– Нет-нет, – поспешила объяснить я, – отец не он.
– Не он?
Я никогда не видела посланного Томасом письма, и мне и в голову не приходило, что профессор вообразил, что Томас был отцом ребенка.
Мне хотелось быть честной, но с того болезненного признания Кристль я никому не рассказывала, через что прошла, и теперь боролась сама с собой, чтобы сказать это вслух и открыть неприглядную правду.
– Меня изнасиловал фельдфебель Томаса, – наконец призналась я. – А Томас жалел меня, и мы полюбили друг друга.
Наклонившись, я поцеловала малыша в лоб.
– Я не ожидала, что полюблю ребенка. Но теперь понимаю, что он мой сын, и я не хочу, чтобы тот негодяй портил ему жизнь. Он ему не отец.