Кружево Парижа (страница 5)

Страница 5

– Отпустите меня, прошу вас, – умоляла я, слыша, как отец тужился и блевал в коридоре, а потом его удаляющиеся шаги.

Фельдфебель скрутил мне руки за спиной и, приставив ствол к пояснице, толкнул к сену, выброшенному из кормушки.

Побороть его я не могла. Ничего бы не получилось, он был гораздо сильнее. А вот царапаться и кусаться могла. Разодрав ногтями рубашку, я изо всех сил впилась в его тело зубами. У него были груди, складки пухлой плоти, поглощавшие все мои усилия, когда я на него набросилась.

Таких толстых людей я никогда не встречала. Он быстро прижал меня к животу так, что я не могла ни охнуть, ни вздохнуть. Думала, задохнусь.

И перестала сопротивляться.

Потрясенная и подавленная, я понимала, что он мог запросто меня убить.

Закрыв глаза, я пыталась притвориться, что нахожусь где-то в другом месте, но меня преследовал этот невыносимый запах. В горах у нас есть словечко schirch, которое по-немецки означает «мерзкий», но оно включает в себя гораздо больше. Фельдфебель был омерзителен. И не только из-за жира, как у кита, но и отвратительного кисло-сладковатого душка, который мне приходилось вдыхать, когда он навалился на меня всей тушей. Я отвернулась к соседнему загону со свиньей и визжавшими поросятами.

И где-то там, в темноте, на сене, мне пришло в голову, что ему нужно пользоваться тальком. Неприятный запах исходил от жировых складок, которые не удавалось хорошенько промыть и высушить; такой запах иногда исходил и от моего пупка; если бы мать в детстве с любовью присыпала кожу сыночка тальком, он бы на меня не набросился. Ох, ma chère, страшнее той ночи в моей жизни не было, а я в конце думала о том, как людям нужна добрая мать.

Глава 4. Мыло

Видишь, у меня здесь несколько кусков мыла: для умывальника, биде и душа. Для рук я выбираю мыло ручной работы из животных и растительных жиров. В основе хорошего мыла всегда говяжий жир, оливковое масло для мягкости и кокосовое для пены. Все остальное – аромат, цвет – бутафория. Конечно, внешний вид и аромат тоже имеют значение, ma chère – и не мне это оспаривать. Но ощущение кожи после мытья гораздо важнее. Если внешность считать произведением искусства, то моя мягкая кожа – просто шедевр. Спроси слепого: королева всех чувств – осязание. Для биде, конечно, я выбираю мыло с мускусным запахом, а вот для душа – без аромата. Лучше не мешать запах мыла с кремом и парфюмом.

Во время войны мы были лишены такой роскоши. Иногда нам перепадала упаковка мыла из Рима или Милана, но вообще этот товар было не достать. Купание и в хорошие времена требовало смелости: зимой на холоде, летом в тепле мы стояли с мочалками вокруг кремового таза с отколотыми краями и драили себя до чистоты.

Когда наш край захватили немцы, запасы мыла быстро закончились. Теперь, оглядываясь назад и зная, какой жир нацисты использовали для варки мыла, думаешь, что это к лучшему.

Мать варила мыло и до войны – случайная блажь в память о бабушке. Во время войны прихоть превратилась в еще одну обязанность. Всякий раз, находя в лесу на земле березовые ветки, единственное местное дерево, мы приносили их домой и жгли, превращая в золу. А если мать из поездок в долину привозила ветки дуба или каштана, то просто светилась от счастья.

Нашей с сестрой обязанностью было выметать из камина остывшую золу и ссыпать в особую бочку на каменном постаменте. Когда бочка наполнялась, мать пилила отца, пока он не заливал золу дождевой водой, которая собиралась в другой бочке. Получался жидкий щелок, едкая бурая жижа, прикасаться к которой мы отучились очень быстро. Она стекала через желоб в подставленное ведро.

Мы с Кристль тщательно выскребали с грязных тарелок каждую каплю свиного и говяжьего жира в большой молочный бидон. Когда и он заполнялся, мама топила жир в огромной железной кастрюле, наливая воду и вылавливая остатки мяса и кости. Потом добавляла щелок, а мы выкладывали на кухонных столах длинные ряды деревянных формочек для мыла.

Каждая формочка была уникальна, вырезанная деревенскими умельцами долгими зимними вечерами. Мама никогда не добавляла отдушку. Мыло у нее получалось гладкое и твердое. Мы пользовались им на кухне для мытья посуды, для стирки белья и в ванной, чтобы привести себя в порядок. Одежда, кастрюли, сковородки и мы сами – все пахли одинаково, воском. Но действовало мыло замечательно. Все сияло чистотой.

* * *

Справедливости ради надо сказать, что происшествие надолго выбило меня из колеи. Фельдфебель бросил меня в сарае около свиней настолько оцепеневшей, что я не могла ни пошевелиться, ни закричать. Сам акт насилия четко отложился в памяти, что было потом, я не помнила. Все происходило как в тумане. Не знаю, сколько я пролежала неподвижно на соломе, будто выброшенная кукла, но в конце концов прошла через бар наверх в ванную. Я мылилась и мылась снова и снова, наполняя водой тазик за тазиком, меняя мочалки, обмываясь, намыливаясь, снова поливаясь водой. Вся в синяках, дрожа, едва держась на ногах. Кровь и сперма исчезли с первого раза, но я никак не могла остановиться, стирая не только потные, неприятные следы, но саму память о нем на мне, моей коже, во мне – все это хотелось смыть.

Тут и застала меня мать: обнаженной в ванной около тазика с водой с мочалкой в одной руке и маленьким кусочком мыла в другой. Будто бы не заметив меня, она сразу же разглядела обмылок.

– Что ты делаешь? – воскликнула она, не скрывая раздражения. – Я только вчера выложила тот кусок.

Я так и не поняла, почему она не заметила моего заплаканного лица, синяков на коже, дрожи. Просто шагнула мимо, к умывальнику, и открыла кран. Даже в зеркало не посмотрелась. Как всегда, слишком озабочена или слепа, чтобы мне помочь.

– Ты собираешься одеваться или нет? – быстро спросила она, выхватив из моей руки обмылок и намыливая лицо и руки. – Приведи себя в порядок и спускайся. Сегодня тяжелый день.

Вниз я не пошла, легла в постель. И три дня не вставала, просто лежала в изнеможении, не ела, не спала и то и дело плакала. Мать принесла суп, потрогала мой лоб и нахмурилась. Отец не появлялся.

На третий день, когда ресторан закрылся на послеобеденный перерыв, в доме словно взорвалась шаровая молния. Родители были на кухне, но от их криков сотрясались деревянные полы и стены. Мамины вопли смешивались со звоном кастрюль и сковородок.

А потом наступила тишина. Долгая тишина, прежде чем хлопнула дверь и на лестнице послышались мамины шаги. Она остановилась за дверью моей комнаты, ручка слегка повернулась. Мне никогда не узнать, пыталась ли мать унять ярость или боролась с чувством вины, но я воспользовалась паузой, чтобы повернуться к двери спиной.

Наконец дверь, скрипнув, открылась.

– Прости, – сдавленным голосом, какого я не слышала раньше, сказала она. – Я должна была догадаться.

Я молчала, слушая ее тяжелое дыхание. Через минуту она вздохнула и пообещала:

– Я заставлю твоего отца смазать петли.

И пошла вниз убирать кухню.

После этого мать оставила меня в покое и несколько недель не настаивала, чтобы я помогала в баре. Я стала затворницей, перечитывала немногочисленные книги, что нашлись дома, или просто смотрела на стену, изо всех сил стараясь все забыть. Мать сообщила, что фельдфебелю вход в ресторан заказан, но прошло немало времени, прежде чем я смогла показаться в баре. Появившись там, я, к своему удивлению, обнаружила много изменений. Почтальон больше не сидел один за столиком, а увлеченно беседовал с прежде неразговорчивым рядовым Томасом Фишером.

Я спросила об этом сестру, и она подтвердила, что они обедают вместе с тех пор, как перестали приходить фельдфебель и Кёлер.

В тот день я не работала, просто постояла несколько минут за барной стойкой, наблюдая за посетителями. Видят ли они то, что укрылось от матери? Некоторые постоянные клиенты поинтересовались, как я себя чувствую, радуясь, что я выздоровела.

Их нехитрые вопросы убедили меня, что они ничего не подозревают. Лишь облегченно вздохнув, я поняла, насколько сильно завишу от чужого мнения, и, поднявшись к себе, обнаружила, что шум и суета бара куда приятнее тишины спальни. На следующий день я вернулась к работе.

Это пошло мне на пользу. Бесконечные заказы хлеба, пива, ветчины и кнедликов на время вытеснили вонючего фельдфебеля из головы.

В обед я подошла к столику герра Майера и, поздоровавшись, впервые почувствовала, что улыбаюсь единственному человеку во всей долине, который не подчинился Шляйху.

– Роза! – воскликнул он, откладывая газету. – Вернулась!

Он выпрямился и окинул меня теплым, все понимающим взглядом. Потом поднялся и, наклонившись через стол, стараясь не касаться меня, шепнул на ухо:

– Он за это заплатит.

Снова выпрямился и посмотрел в глаза.

Блокнот у меня в руках дрогнул. От стыда хотелось бежать куда глаза глядят. Но, встретившись с почтальоном взглядом, я поняла, что не вызываю у него отвращения, напротив, он меня жалеет.

Я крепче схватила блокнот, пытаясь взять себя в руки и надеясь, что никто не смотрит. Мысль о том, что кто-то обо всем знает и сочувствует, ошеломила меня. Слезы наворачивались на глаза, и я только кивнула. В ответ он тоже кивнул, сел за столик и как ни в чем не бывало взял газету.

– Кружку пива и griessnocken mit steinpilze[7], – заказал он обычным голосом.

Я пыталась повернуться, но ноги не слушались, не могла посмотреть в глаза остальным.

Он поднял голову.

– Роза Кусштатчер, – лицо у него оставалось безмятежным, как горное озеро, но голос был тверд, – прими заказ, веди себя как обычно. Боль утихнет, а об остальном я позабочусь. Обещаю. Просто притворись, что все нормально, и жизнь постепенно наладится. А сейчас иди, люди оглядываются. Иди.

Он слегка коснулся моей руки, и я оправилась от шока.

– Griessnocken и пиво?

– Да-да. Ой, смотри, а вот и Фишер. Я закажу для него тоже. Он ест одно и то же каждый день, верно, рядовой?

Фишер остановился рядом со мной.

– Fräulein, рад, что вам уже лучше.

Он щелкнул каблуками и поклонился, словно приветствовал кого-то сто́ящего, а не запачканную официантку.

– Воды и кнедлик со шпинатом, пожалуйста.

Почтальон заулыбался.

– Вегетарианец… единственный солдат вермахта, у которого нет желания убивать.

– Ошибаетесь, – ответил Фишер. – Я не выношу убивать невиновных. Остальные получают по заслугам.

Он говорил тихо и нежно, словно его слова предназначались только для меня.

И тут меня осенило, что эти два совершенно непохожих собеседника объединились, чтобы отомстить за меня ради справедливости. Я едва сдерживала слезы, но лицо все равно сморщилось и губы задрожали.

– Спасибо, – выдавила я и усилием воли заставила себя отойти к барной стойке.

Как он сказал? Притворись? И все наладится.

«Притворюсь. Это я сумею», – думала я, крича заказы на кухню и наливая пиво и воду.

О Шляйхе я почти ничего не слышала. Сообщив, что ему запрещено приходить в ресторан, мать больше о нем не вспоминала. Отец не появлялся дома с месяц, а когда вернулся, мать загружала его работой в кухне или хлеву. В тот вечер, когда ему позволили вернуться в бар, посетители его тепло приветствовали. Мать, привлекая всеобщее внимание, постучала ножом по стеклянной пивной кружке.

– Господа! – воскликнула она, стараясь перекричать гомон. – Можете радоваться возвращению моего мужа, но если хоть кто-нибудь позволит ему даже понюхать выпивку – не обижайтесь, вас перестанут здесь обслуживать.

И слово свое сдержала. На следующей неделе Ганс Кофлер, вечно попадавший впросак, опрометчиво соблазнил отца кружкой пива. Мать опрокинула кружки им на головы и коротко приказала:

– Вон!

Прошло несколько месяцев, прежде чем Кофлер отважился показаться в баре, а отец завязал с выпивкой навсегда.

[7] Манные кнедлики с белыми грибами (нем.).