Диктатор (страница 29)
Штупа протянул мне две телеграммы. В первой Гамов требовал, чтобы я немедля возвратился в столицу. А во второй – от Вудворта – говорилось, что нам объявил войну Нордаг. Наш северный сосед, сдержанный и в показной дружбе, и в тайном недоброжелательстве, первый из союзников выступил против нас открыто. Инициированный нами ураган залил не только Забон, но и пограничные районы Нордага. Франц Путрамент, президент страны, обвинил нас в метеоагрессии. Я читал и перечитывал телеграмму. Штупа что-то спросил, я не ответил. Я ненавидел себя. Ведь я же видел на разведывательных интеграторах Прищепы, какая масса железа перемещается вдоль границ Нордага! Почему, нет, почему, обнаружив неладное в секторе «Северо-восток», я отнесся к этому так легкомысленно? Вудворт предупреждал нас с Гамовым, что на верность Нордага полагаться нельзя, Ваксель заставил меня служить своему плану. Так ли уж трудно перехитрить неумного противника – а разве я теперь имею право называть себя по-другому? Сам полез в расставленную ловушку, сам полез, да еще так энергично!
В помещение быстро вошел Прищепа.
– Слушаю, Павел! – сказал я. – Какие еще несчастья?
– Нордаги большими силами опрокинули нашу пограничную оборону. Они окружают Забон. Андрей, завтра они будут на том месте, где сейчас мы с тобой разговариваем. Какие приказания?
Я раздумывал, рассеянно глядя на экран. Операторы показывали северо-восточную окраину Забона. Там уже появились чужие войска. Нордаги не маскировались: они знали, что серьезного сопротивления не встретят. Мы все были недопустимо, преступно легкомысленны, и я – первый среди всех!
– Немедленно водолет! – приказал я Штупе. – Временно оставляю вас вместо себя. Будете оборонять город в окружении. Я с Прищепой лечу в Адан.
8
– В катастрофе виноват я, – сказал я на заседании Ядра, – остальные лишь выполняли мои приказания. Я позволил Вакселю позорно перехитрить меня.
Гамов был в состоянии ледяного неистовства – в тот день, признаваясь в своей неудаче, я впервые увидел его таким.
Тогда я не удивился – я был слишком подавлен, чтобы чему-нибудь удивляться, но впоследствии мне часто казалось, что оно, это состояние сдержанного исступления, еще страшней часто овладевавшей Гамовым ярости.
– Семипалов, не преувеличивайте своих ошибок. Мы все виновны в позорных просчетах. За них придется платить не только нам, но и нашим противникам. Мы страшно вознаградим их за то, что они обвели нас вокруг пальца!
Я опасался, что Гамов потребует от меня готовой программы, как выправить положение, – в голове не было ни одной стоящей мысли. Но он уже придумал план действий – и такой, какими впоследствии часто сражал противников: этот план так менял обстановку, что одним этим становился непредсказуемым.
– Полковник Прищепа, – сказал Гамов, – докладывайте.
Павел во время нашего перелета в Адан непрерывно получал донесения от своих разведчиков. В Адане добавились новые данные. Нордаги продвигались с вызывающей быстротой. Забон уже окружен. Наши части отброшены с возвышенностей, защищающих город. Армию Вакселя и дивизии нордагов разделяют лишь те низины, которые Штупа залил и которые пока непроходимы для машин и для пеших. Нордаги уже захватили продовольственные склады Забона, расположенные в ущельях вне города. Еды в городе хватит недели на две, потом начнется голод. Франц Путрамент выступил по стерео. Вот выдержка: «Мы не будем атаковать город. Мы выморим Забон, не тратя ни одного солдата. Когда его улицы усеют трупы погибших от голода, мы вступим на его проспекты с развернутыми знаменами и устроим на площадях торжественный парад».
– Мерзавец! – прошептал побледневший Готлиб Бар.
Гонсалес сделал пометку в своем блокноте. Не сомневаюсь, что он вписывал в него кары, какие обрушит на Путрамента и его министров, когда они предстанут – если предстанут – перед Черным судом.
– Предлагаю первоочередные меры, – сказал Гамов. – Продовольственные нормы в Забоне сокращаются вдвое. Мне горько идти на это, но другого выхода нет. Чтобы все помнили, что происходит в Забоне, вводим у себя в правительстве нормы этого города.
Готлиб Бар, любитель поесть, горестно вздохнул. Он так же печально вздыхал, когда Гамов, вводя валютную реформу, объявил нам, что ни один министр, тем более – член Ядра, не вправе рассчитывать на золото и банкноты. Ибо, сказал тогда Гамов, валютные товары комплектуются из резервов, созданных до нас трудом всего народа, а мы, правительство, ответственны лишь за текущую продукцию, оплачиваемую в калонах. Окружение Маруцзяна жадно обирало людей, мы же будем первым правительством, получающим меньше, чем средний труженик.
– Бар, доложите о производстве энерговоды и строительстве водолетов, – приказал Гамов.
Производство сгущенной воды увеличивалось. Четыре новых завода уже в строю, на подходе еще двенадцать, развернулось строительство тридцати одного. Через год будет работать около шестидесяти энергозаводов.
С водолетами хуже. Только одна Кортезия накопила опыт производства этих капризных летательных аппаратов. И одна создала боевой флот таких машин. У нас до переворота имелся лишь пяток водолетов – они обслуживали правительство и в боях не участвовали. Уже изготовлено два десятка машин, к весне будем иметь несколько сотен.
– До будущей весны ждать не будем, – сказал Гамов. – Используем построенные водолеты немедленно.
И он объявил свой план вызволения Забона. Военные операции на западе прекращаются. Пеано оставляет здесь прочную оборону, а все высвободившиеся силы направляет на север. Задача перебрасываемой на север армии – в течение трех-четырех недель отогнать нордагов от Забона и перенести войну на их территорию.
– Невозможно, – сказал Пеано, – шесть недель – вот самый минимум для переброски армии с запада на север.
– Продовольствия в Забоне хватит лишь на четыре недели – даже по урезанной вдвое норме. На пятой неделе начнется вымирание.
Был один из тех редких случаев, когда даже тени улыбки не появилось на лице Пеано. Он считал точно: даже за четыре недели не перебросить и не подготовить к бою целую армию. Я мог подтвердить это. Но я молчал. Гамов требовал того, чего и я потребовал бы на его месте.
– Вы сказали, что есть два десятка водолетов, – вдруг подал голос Пустовойт. – Может, перевозить на них продовольствие в осажденный Забон?
Для министра Милосердия было естественно изыскивать пути спасения людей, но даже непрерывные полеты двух десятков водолетов не сумели бы продлить больше, чем на часы, существование огромного города.
– Водолеты предназначены для диверсии в тылу врага, – ответил Гамов.
Штаб нордагов, сказал он дальше, расположен в лесу недалеко от столицы этой страны. Охраняется надежно – по сухопутным дорогам к нему не добраться. Но почему не напасть с воздуха? Выбросить десант и захватить в плен командование. Если повезет, заполучим самого Путрамента. Когда военачальники нордагов будут в наших руках, все течение войны переменится.
– Ваше мнение, Семипалов?
У меня были возражения. Я не против диверсии, ее удача могла спасти Забон. Но использование водолетов я одобрить не мог.
С первого дня нашей власти мы условились, что водолеты – самое секретное наше оружие. О том, что мы так расширяем их производство, враг догадываться не должен. Небольшая воздушная диверсия раскрывала этот план. Ради спасения города мы снижали шансы на победу в войне.
– Понимаю вас, Семипалов, – с волнением сказал Гамов. – Но ни вы, ни я никогда не простим себе, если в Забоне от голода умрет хоть один человек. Ведь это мы с вами, в первую очередь мы двое своими ошибками поставили город в такое страшное положение. Помню, помню, вы возражали мне, когда решалась северная операция, но ведь не настояли на своем, Семипалов! Не опровергли меня, а согласились. Соглашайтесь и сейчас, прошу вас!
– Соглашаюсь, – ответил я. Еще не было случая, чтобы Гамов упрашивал, а не требовал. Я не мог ответить отказом на такое обращение. И снять с себя вину за то, что Забон попал в беду, я не мог: вначале уступил настояниям Гамова, затем дал себя позорно обмануть маршалу Вакселю.
– Водолеты уже вылетели с базы, – сказал Гамов. – Перед заходом солнца они начнут операцию. Семипалов, вы срочно возвращаетесь в Забон. Сейчас пойдемте все вместе обедать.
– Я пообедаю дома, – поспешно сказал Готлиб Бар.
Готлиб и раньше не жаловал правительственную столовую: его безликая в остальных отношениях жена в этом одном, в приготовлении вкусных блюд даже из невкусных материалов, достигла подлинного мастерства. На старых «четвергах» у Бара мы не всегда успевали посмотреть на нее, когда она входила с блюдами пирожков и сладких печений, но изделия ее сразу приковывали взгляд. После нового сокращения правительственных пайков Бару было муторно в нашей столовой.
Мы с Гамовым сели за отдельный столик. Еда с сегодняшнего дня еще больше отвечала оценке, данной ей некогда Баром: «Во-первых, дрянь, а во-вторых, мало».
– Семипалов, Войтюк уже переведен к вам, – сказал Гамов, понизив голос. Войтюк оставался загадкой для всех, кроме нас с ним, да еще Вудворта и Прищепы. – Он получил свой кабинет в вашем министерстве. К сожалению, вы уже не сможете познакомиться с ним сегодня.
– Наоборот, раньше познакомлюсь с ним, а потом вылечу. У меня появились кое-какие соображения, скажу о них после. Две просьбы, Гамов. Разрешите поглядеть на покаянный лист Войтюка. И позвоните, когда начнется операция водолетов, я еще буду у себя.
– Покаянный лист Войтюка в вашем столе. Когда водолеты вылетят, я позвоню и скажу одно слово: «да».
После обеда я вынул покаянный лист. В невыразительном лице Войтюка не проглядывало ни одной своеобразной черты. И собственноручная исповедь подтверждала впечатление, что ни на что выдающееся этот человек не способен. Он, конечно, совершал неблаговидные поступки – все в аппарате Маруцзяна виновны в этом. Но то, в чем признавался Войтюк, было так ничтожно в сравнении с тем, что позволяли себе другие! Неудивительно, что этот человек первый решился на исповедь, думал я. Уж не ошибся ли Павел, приписав такое значение умолчанию об изумрудном колье? Вряд ли женщины любят мужчин с физиономиями войтюков, особенно когда эти женщины красивы и честолюбивы, как Анна Курсай, его жена. Но если появление у Войтюка фамильной драгоценности семейства Шаров произошло по причинам интимным, а не политическим, то это оправдывает умолчание о колье в покаянном листе, зато порождает другую загадку: кто-то все же передал кортезам информацию о концентрации наших сил около Забона? Тогда надо искать другого шпиона. И я сказал себе: буду исходить из того, что именно Войтюк шпион и что невыразительность его физиономии не больше чем камуфляж такого высокого мастерства, что перед ним кустарной подделкой будет сияющая улыбка отнюдь не улыбчивого Альберта Пеано и очень женственная, очень нежная красота беспощадного Аркадия Гонсалеса. Итак, с Войтюком надо держать ухо востро!
Он вошел по моему вызову – точно такой, каким был изображен на фотографии. Только вытянулся по-военному, даже пристукнул каблуками. Зато заговорил вполне по-граждански:
– Вы, кажется, вызывали меня, генерал?
– Не «кажется» вызывал, а просто вызывал. Садитесь, Войтюк.
Он сел на краешек стула. Это могло означать высокую степень почтения. Я сразу дал понять, что со мной надо вести себя проще.
– Садитесь удобней, Войтюк, разговор будет долгим.
Он разместился удобней.
– Мне разрешили прочесть ваш покаянный лист, хотя это документ секретный. Без этого я не мог взять вас к себе.
– Моя биография вызывает сомнение? – поинтересовался он с некоторым беспокойством.
В общем нет. Мелкие проступки материального свойства… Преследованию закона не подлежат – не всякий этим похвалится. Вы, конечно, знаете, для чего вас переместили ко мне из ведомства Вудворта?
– Конечно, не знаю, – сказал он. И это намеренное повторение моих слов было пока единственным проявлением нестандартности. Сквозь внешнюю сглаженность проскользнуло что-то острое. Мне стало легче. Камуфляж меня не смущал – боялся лишь пустоты. Теперь можно считать, что его поведение – блистательно маскировка.
– Министерство внешних сношений меня не удовлетворяет, Войтюк. Отношения с ним слишком официальны. Запросы, ответы, бумаги, печати… Мне надо иметь под боком свой филиал этого министерства, без бумаг, без телефонов… Своего консультанта по иностранным делам. Вудворт рекомендовал вас.
– Готов услужить. Если вы точней обрисуете мои задачи…
Я сделал вид, что думаю о своем и не слышу его.
