Когда я умирала. Святилище (страница 11)
Кеш говорит:
– Если осторожно, то можно перебраться по доскам и бревнам.
– Но перенести уж ничего не сможешь, – говорю я. – И кто его знает, может, только ступишь, вся эта свалка тоже тронется. Как думаешь, Дарл?
Он смотрит на меня. Ничего не говорит; только смотрит чудными глазами – из-за этого взгляда люди о нем и судачат. Я всегда говорю: не в том дело, что он выкинул, или сказал, или еще чего-нибудь, а в том, как он на тебя смотрит. Вроде внутрь к тебе залез. Вроде смотришь на себя и на свои дела его глазами. Снова чувствую, что девушка взглянула на меня так, словно я собираюсь ее потрогать. Она говорит что-то Ансу. «…Уитфилд…» – говорит она.
– Я дал ей обещание перед Господом. – Анс говорит. – Я думаю, беспокоиться не надо.
Но не трогается с места. Мы сидим над водой. Еще одно бревно выбирается из затора и плывет вниз; мы наблюдаем, как оно застревает и медленно поворачивается там, где был брод. Потом плывет дальше.
– Может, завтра к вечеру спадать начнет, – говорю я. – Потерпели бы еще день.
Тут Джул поворачивается на коне. До сих пор он не шевелился, а сейчас поворачивается и смотрит на меня. Лицо у него как бы с зеленцой, потом делается красным, потом опять зеленеет.
– Иди отсюда к чертовой матери, – говорит он, – паши там. Какого черта ты за нами таскаешься?
– Я ничего плохого не хотел сказать.
– Замолчи, Джул, – говорит Кеш. Джул опять смотрит на воду, желваки вздулись, лицо – то красное, то зеленое, то красное. – Ну, – немного погодя говорит Кеш, – что делать собираешься?
Анс не отвечает. Сидит сгорбившись, жует губами.
– Если бы не залило, могли бы переехать, – говорит он.
– Поехали, – говорит Джул и трогается с места.
– Погоди, – говорит Кеш. Он смотрит на мост. Мы смотрим на Кеша – все, кроме Анса и дочки. Они глядят на воду. – Дюи Дэлл, Вардаман и папа, вы идите пешком по мосту, – говорит Кеш.
– Вернон может их проводить, – говорит Джул. – А мы пристегнем его мула перед нашими.
– Моего мула ты в воду не поведешь, – говорю я.
Джул смотрит на меня. Глаза – как осколки тарелки.
– Я плачу тебе за мула. Прямо сейчас покупаю.
– Мой мул в воду не пойдет, – говорю я.
– Джул с конем своим идет, – говорит Дарл. – Почему ты за мула боишься, Вернон?
– Замолчи, Дарл, – говорит Кеш. – И ты, Джул, оба замолчите.
– Мой мул в воду не пойдет, – говорю я.
Дарл
Он сидит на коне, свирепо глядя на Вернона, лицо у него покраснело от подбородка до корней волос, глаза светлые, жесткие. В то лето, когда ему было пятнадцать лет, у него сделалась спячка. Однажды утром я пошел кормить мулов и увидел, что коровы еще не выгнаны; потом услышал, что папа вернулся к дому и зовет его. Когда мы возвращались завтракать, он прошел мимо нас с молочными ведрами, спотыкаясь, как пьяный, а когда мы запрягли мулов и выехали в поле, он только доил. Мы поехали без него, а он и через час не появился. Днем Дюи Дэлл принесла нам есть, и папа отправил ее искать Джула. Его нашли в хлеву: он спал, сидя на табуретке.
После этого папа стал приходить по утрам и будить его. Джул засыпал над ужином, а после сразу шел спать, и, когда я ложился в постель, он лежал там как мертвый. И все равно папе приходилось будить его по утрам. Джул поднимался, но ничего не соображал: молча выслушивал папины упреки и жалобы, брал молочные ведра и шел в хлев; однажды я его там застал: он спал, привалившись головой к боку коровы, под выменем стояло наполовину полное ведро, а руки у него висели, в молоке до запястий.
После этого доить стала Дюи Дэлл. Он по-прежнему поднимался, когда папа его будил, делал, что мы ему велели, – как опоенный, и старался словно бы, и сам недоумевал.
– Ты захворал? – спрашивала мама. – Тебе нездоровится?
– Нет, – отвечал Джул. – Я здоров.
– Обленился просто, отца из себя выводит, – говорил папа, а Джул стоял и будто спал на ногах. – Так, что ли? – будил Джула, требовал ответа.
– Нет, – отвечал Джул.
– Отдохни сегодня, посиди дома, – говорила мама.
– Когда вся низина еще не вспахана? – говорил папа. – Коли не хвораешь, так что с тобой?
– Ничего. Здоров я.
– Ничего? – говорил папа. – Да ты сейчас стоя спишь.
– Нет. Здоров я.
– Я хочу, чтобы он сегодня посидел дома, – говорила мать.
А папа:
– Он мне нужен. Спасибо, если все-то управимся.
– Придется вам с Кешем и Дарлом налечь, – говорила мама. – Я хочу, чтобы он посидел дома.
А он отказывался: «Я здоров», – и шел с нами. Но он не был здоров. Это все видели. Он худел, и я замечал, что он засыпает с мотыгой; видел, как мотыга движется все тише и тише, поднимается все ниже и ниже, а потом совсем замрет, и он, опершись на нее, тоже застынет в жарком мареве.
Мама хотела позвать доктора, но папа не хотел понапрасну тратить деньги, а Джул в самом деле был на вид здоров – если не считать худобы и того, что засыпал на каждом шагу. Ел он хорошо – только мог заснуть над тарелкой, не донеся хлеб до рта, и дожевывал во сне. Божился, что здоров.
Доить за него мама пристроила Дюи Дэлл, – как-то платила ей, – и домашнюю работу, которую он делал до ужина, тоже переложила на Дюи Дэлл и Вардамана. А когда не было папы, делала сама. Она готовила ему особую еду и прятала для него. Так я узнал, что Адди Бандрен может таиться, а ведь она нас всегда учила: обман – это такая штука, что там, где он завелся, ничто уже не покажется чересчур плохим или чересчур важным – даже бедность. Случалось, когда я приходил спать, она сидела в темноте возле спавшего Джула. Я знал, что она проклинает себя за обман и проклинает Джула за такую любовь к нему, из-за которой должна заниматься обманом.
Однажды ночью она заболела, и, когда я пошел в сарай, чтобы запрячь мулов и ехать к Таллу, я не мог найти фонарь. Я вспомнил, что прошлым вечером видел его на гвозде, а теперь он куда-то делся. Я запряг в темноте, – была полночь, – поехал и на рассвете вернулся с миссис Талл. Фонарь – на месте, висит на гвозде, где я давеча искал его. А потом, как-то утром, перед восходом солнца Дюи Дэлл доила коров, и в хлев вошел Джул, – вошел через дыру в задней стенке, с фонарем в руке.
Я сказал Кешу, и мы с Кешем посмотрели друг на друга.
– Гон у него, – сказал Кеш.
– Ладно. А зачем фонарь-то? Да еще каждую ночь. Как тут не отощать? Ты ему что-нибудь скажешь?
– Без толку, – ответил Кеш.
– А от шлянья его тоже не будет толку.
– Знаю. Но он должен сам это понять. Дай срок, сам сообразит, что никуда оно не денется, что завтра будет не меньше, чем сегодня, – и он опамятуется. Я бы никому не говорил.
– Ага. И я Дюи Дэлл сказал, чтобы не говорила. Маме хотя бы.
– Да. Не надо маме.
Тогда все это мне стало казаться потешным: и что он такой смущенный и старательный, что ходит как лунатик и отощал до невозможности, и что считает себя таким хитрецом. Мне любопытно было, кто девушка. Я перебирал всех, кого знал, но так и не смог догадаться.
– Никакая не девушка, – сказал Кеш. – Там замужняя женщина. Больно лиха да вынослива для девушки. Это мне и не нравится.
– Почему? – спросил я. – Для него безопасней, чем девушка. Рассудительней.
Он поглядел на меня; глаза его нащупывали, и слова нащупывали то, что он хотел выразить:
– Не всегда безопасная вещь в нашей жизни – это…
– Хочешь сказать, безопасное – не всегда самое лучшее?
– Вот, лучшее, – сказал он и опять стал подбирать слова. – Это не самое лучшее, не самое хорошее для него… Молодой парень. Противно видеть… когда вязнут в чьей-то чужой трясине… – Он вот что пытался сказать. Если есть что-то новое, крепкое, ясное, там должно быть что-то получше, чем просто безопасность: безопасные дела – это такие дела, которыми люди занимались так давно, что они поистерлись и растеряли то, что позволяет человеку сказать: до меня такого никогда не делали и никогда не сделают.
Мы никому не рассказывали, даже после того, как он стал появляться на поле рядом с нами, не зайдя домой, и брался за работу с таким видом, будто всю ночь пролежал у себя в постели. За завтраком он говорил маме, что не хочет есть или что уже поел хлеба, пока запрягал. Но мы-то с Кешем знали, что в такие ночи он вообще не бывал дома и на поле к нам выходил прямо из лесу. И все-таки мы не рассказывали. Лето шло к концу; ночи станут холодными, и, если не он, так она скажет: шабаш.
Настала осень, долгие ночи, но все продолжалось, с той только разницей, что по утрам он лежал в постели и поднимал его папа – такого же обалделого, как в самом начале, и был он теперь дурнее, чем летом, когда шлялся до утра.
– Ну и выносливая, – сказал я Кешу. – Я ей удивлялся, а теперь прямо уважаю.
– Это не женщина.
– Все-то ты знаешь, – сказал я. А он наблюдал за моим лицом. – Кто же тогда?
– А вот это я и собираюсь узнать.
– Можешь таскаться за ним всю ночь по лесу, если хочешь. Я не хочу.
– Я за ним не таскаюсь. – Он сказал.
– А как это называется?
– Я за ним не таскаюсь. Я по-другому хочу.
И вот через несколько дней я услышал, как Джул встал с постели и вылез в окно, а потом услышал, как Кеш встал и вылез за ним. Утром я пошел в сарай, а Кеш уже там, мулы накормлены, и он помогает Дюи Дэлл доить. И когда я увидел его, я понял, что он все узнал. Я заметил, что он иногда странно поглядывает на Джула, как будто, узнавши, куда ходит Джул и чем занимается, он только тут и задумался всерьез. А посматривал он без тревоги; такой взгляд я замечал у него, когда он делал за Джула какую-то работу по дому, про которую папа думал, что ее делает Джул, а мама думала, что делает Дюи Дэлл. И я ни о чем не спросил его – надеялся, что, переваривши это, он сам мне скажет. А он так и не сказал.
Однажды утром – в ноябре, через пять месяцев после того, как это началось, – Джула в постели не оказалось, и в поле он к нам не пришел. Вот тут только мама и начала понимать, что происходит. Она послала Вардамана искать Джула, а немного погодя пришла к нам сама. Как будто, пока обман шел тихо-мирно, мы все позволяли себя обманывать, соучаствовали по неведению, а может, по трусости, потому что все люди трусы и всякое коварство им больше по сердцу – ведь видимость у него нежная. А теперь мы все – будто телепатически согласившись признаться в своем страхе – сбросили с себя лукавство, словно одеяло на кровати, и сели голенькие, глядя друг на друга и говоря: «Вот она, правда. Он не пришел домой. С ним что-то случилось. И мы это допустили».
А потом увидели его. Он появился у канавы и повернул к нам, напрямик, через поле, – верхом. Грива и хвост у коня развевались, словно в движении они разметывали пятнистый узор шкуры; казалось, он едет на большой вертушке, с какими бегают дети, – без седла, с веревочной уздечкой и непокрытой головой. Конь происходил от тех техасских лошадок, которых завез сюда двадцать пять лет назад Флем Снопс и распродал по два доллара за голову – поймать свою сумел только Лон Квик, но подарить потом никому уже не сумел, так что кровь ее сохранилась.
Джул подскакал к нам и остановился, сжав пятками ребра коня, а конь плясал и вертелся так, как будто форма гривы, хвоста и пятен на шкуре не имела никакого отношения к мясному и костяному содержимому; Джул сидел и смотрел на нас.
– Где ты взял лошадь? – спросил папа.
– Купил. У мистера Квика.
– Купил? На что? Под мое слово купил?
– На свои деньги, – сказал Джул. – Я их заработал. Можешь не волноваться.
– Джул, – сказала мама, – Джул.
– Все правильно, – сказал Кеш. – Деньги он заработал. Расчистил шестнадцать гектаров новой земли у Квика – те, что он разметил прошлой весной. Один работал, по ночам, с фонарем. Я его видел. Так что конь никому, кроме Джула, ничего не стоил. По-моему, нам не из-за чего волноваться.