Заново (страница 2)
Ты сделала два шага к набережной и не поверила, кажется. Да вот так близко. Да, твой временный беззаботный дом в паре десятков метров от блаженной черты. Да, окна твоей комнаты тоже выходят сюда.
Будешь слышать его. Будешь дышать. Можешь смотреть, лежа прямо на кровати, как на рассвете на серебристом полотне патокой растекается солнечный свет. Можешь видеть пенные головы непокорных волн. Можешь ночью ноги мочить, даже по пояс можешь. Следить буду строго, но запрещать не стану. Такое не повторится.
Я тогда, конечно, тебя не знал, на всех поглядывал мельком, знакомился. Остался доволен тем, что именно с тобой сделало море. Как сказочное зелье нахлынуло на тебя, и вот ты больше не усталая ворчливая старушка, а опять девчонка. Пятнадцатилетняя, глупая, легкая, живая. Хохочешь даже. Цветешь.
А потом, ближе к вечеру, мы знакомились. Стася и Влад вам, конечно, понравились больше. Они из разряда вожатых-сигнальных огней. Только чиркни – и будут гореть, заводить, говорить, танцевать, песни горланить, учить на гитаре, учить прыгать с вышки, даже таскать в домики вино. А я так. Как помощник. Неказистый, хиленький, блеклый, даже в чем-то смешной. Просто захотелось к морю. Захотелось видеть, как люди впервые его видят.
Ты заметила меня, кажется, день на третий, в столовой. Уронила чехол от очков, я поднял, мы едва не соприкоснулись кончиками пальцев. В этом было что-то от «Сотворения Адама». Что-то недопустимое, искристое. Я почувствовал сразу. Ты – нет.
Только потом, когда вы уже выходили шатающимся сытым строем, ты вдруг споткнулась под моим взглядом и посмотрела на меня рассерженно, даже грозно. Как будто спрашивала, что это я задумал. Ответил я на этот взгляд глупо. Опрометчиво. Улыбнулся. И этого хватило, конечно. Этого всегда хватает.
Уже вечером, на очередной «свечке» – когда все вы сидели вокруг нас на подушках, а мы, с зажженными свечами в руках, рассказывали вам истории – я впервые почувствовал его. Взгляд совершенно особый, новый, пронзительный. Ты стрельнула им бегло, будто вообще боялась на меня смотреть, и промахнулась. Попала куда-то в угол челюсти, в мочку уха, шею. Мне горячо стало, нестерпимо. На пальцы капал воск.
Потом Влад сунул мне гитару, я повертел ее с минуту, вспоминая, зачем ей гриф и огромная, одинокая, кричащая дыра в самой сердцевине. Нужно было играть легкое, дурацкое, а потому ужасно важное. «Зеленое небо, красные облака, а больше красок не было у чудака» – пела Стася, и вы подхватывали, улыбались друг другу, покачивались в такт, кто-то даже хлопал в ладони.
Простота. Чистота. Единство. Вот за что я так люблю ежевечерние «свечки». Вы, утомленные днем, подтаявшие от счастья и невозможности осознать происходящего, совсем не беспокоились о том, кто как выглядит, кто как поет, кто как ведет себя. Подростки без застенчивости, без стеснения и жадных взглядов, ищущих чужого одобрения. Чистая, звенящая юность. Это красиво. Это безумно красиво.
Мы все расходились по комнатам. Вы – спать, а мы – готовиться к следующему вашему дню. Чтобы понравилось. Чтобы запомнилось. Навсегда. Этакое рукотворное чудо, доступное не всем.
Тогда я позволил себе немножко расслабиться. Петь то, что тогда хотелось петь. Не помню, почему на душе было тягостно. Но я часто впадал в такое состояние. Я грустный, милая моя дурочка, может, поэтому ты так сильно влюбилась.
«Уже натянуты железные струны,
Уже написано последнее слово,
Но не поется моя новая песня,
Не звучит мой обессилевший голос»
Влад крикнул, что у Бутусова есть песни и повеселее, запустил в меня подушкой, но я не умолк. Пел дальше, пока Стася не решила выскочить из вожатской к холодильнику. Это ветер был, дыхание самой судьбы, наверное. Дверь открылась, когда я тянул «Я пришел в этот мир, чтоб любить тебя». А ты стояла в конце коридора, перед умывалкой. В пижаме, с растрепанными волосами, с пастой в уголке рта.
Господи, чего еще было нужно молодой, так ждущей, зовущей прекрасное, душе? Ничего, конечно. Это тебя добило. Просто прикончило.
На следующий день все началось. Ты тараторила что-то без устали, когда я был рядом. Говорила громко, как будто сразу со всеми, но я чувствовал, что именно со мной. Для меня. Смеяться начала высоко, нелепо, задыхаясь, краснея, присвистывая. Словно хотела стать похожей на многострадальную чайку. В море купалась долго, даже когда были волны, выходила усталая и тяжело выдыхала. Я видел, как дрожит твое тонкое тельце, и знал, что не от холода. Совсем не от холода.
Ты роняла стулья, оступалась, билась об дверные косяки и полки, в столовой давилась кефиром, пару раз даже роняла тарелки и каждый раз обращала на меня умоляющий взгляд. «Пожалуйста, скажи мне, что ты не заметил. Или заметил. Господи, ну кто-то же должен это заметить. Хотя бы ты!»
И я замечал. Я теплел, млел и оттаивал. Слышал, как из твоей комнаты в обеденный перерыв доносится что-то из Наутилуса, и шел купаться по невыносимому зною, чтобы хохотать и улыбаться без устали там, где ты меня не увидишь. Мог ли я полюбить тебя крепко, надолго и искренне? Не думаю. Мы ведь были совсем незнакомы. Но любовь твоя, безусловная ее сметающая сила, исцеляла меня. Делала крепче. Я осознал вдруг, что нужен. Единому существу во всем мире – ну и пусть. У большинства нет и такого.
На дискотеке ты никогда не танцевала медленных танцев, отвергая бесшабашных низкорослых мальчишек. Они, наверное, казались тебе отвратительными, недозрелыми, странными. Милая моя, когда-то я тоже был таким, поверь. Прожитые годы никогда нельзя превозносить как достоинство, а непрожитые порицать, как недостаток. Время это время, оно пройдет неминуемо и изменит все до неузнаваемости.
Пока я стоял, задумавшись, ты подошла ко мне и дрожащей рукой протянула один наушник. Второй уже был занят твоим узким, почти эльфийским ушком. Я взял. Стоял рядом, отгородившись от мира, вместо долбящей и бездушной музыки слушал самое дорогое – Би-2, Земфиру, Цоя, того же Бутусова, и все удивлялся, как ты поняла. Ты делала вид, что смотришь на море, небрежно откинув волосы и зарываясь кедами в гравийку, но тебя колотило немилосердно, крепко, как от озноба. Меня хватило на десяток песен твоих мучений. Больше не смог, побоялся, что ты упадешь, лишившись последних сил. Поблагодарил кивком, вложил наушник в твою ладонь, мягко коснувшись ее пальцами, побрел восвояси, напридумав до ужаса важных дел. Лег спать тут же, и вроде бы как даже уснул. Только кровать качало, будто надувной матрас на ласковых плещущих волнах, а в глаза мне било слепяще яркое солнце. Не обжечься бы только – подумал – нельзя. И обжечь тоже.
Когда смена перевалила за середину, и мы обвели в календаре дату отъезда, ты начала сереть. Твой взгляд, беззащитный, вопрошающий, печальный настолько, что можно в раз умереть, следовал за мной по пятам. Но я не мог тебе дать ничего совершенно. Ни улыбки больше, ни песни, ни какого-то мелкого, значащего все на свете, жеста. Все становилось серьезнее. А я не хотел портить твои чувства чем-то приземленно пошлым, привычным, напыщенным. Любви не всегда дано выжить в отношениях. Это я знал наверняка.
На предпоследней свечке ты вдруг придвинулась ко мне. Будто бы ненароком коснулась предплечьем предплечья, а сама отвернулась в сторону, весело с кем-то болтая. Думала, что я не пойму. Не замечу. Дурочка. Я не отнимал руки почти час. Это было блаженством.
После отбоя кто-то постучался в вожатскую, и я, не сомневаясь, что это ты, бегом кинулся к двери и велел всем заткнуться. Ты смотрела вниз и в сторону, отчаянно мяла мятную с лазурными прожилками фенечку на хрупком запястье, кусала и без того обветренные, измученные ветром и солью, губы. Окоченев от страха, я ждал, что же ты скажешь, перебирал в голове слова, которыми можно бережно погасить огонь в твоей груди. Как не ранить, не убить, но убаюкать. Но ты промямлила что-то про бакланов. Про синие печальные глаза. А потом кинулась прочь, утирая со щек слезы.
Не ожидал, что прощаться с тобой будет так тяжело. Я умер немного, наверное. Раскололся. Когда ты уже садилась в автобус, я позволил себе слабость. Схватил за руку, потянул к себе. Ты обнимала меня так отчаянно, как никогда и никто не будет, я это точно знаю, я чувствовал. Отпечаток твоей мокрой мордашки навсегда останется на моей груди.
Вы уехали. Мы остались. Ждать следующих. Стать кем-то для них. Показать и им море.
Но тебя, моя дурочка, я все равно буду помнить. И ты меня тоже, я знаю.
Вернешься домой крепко зареванная, уничтоженная, несчастная настолько, что родители обомлеют и впервые посмотрят на тебя, как на взрослого человека.
А потом, через время, я пошатнусь, поблекну в твоем сознании, выбелюсь, как засвеченное старое фото. Но каждый раз ты будешь ощущать в груди тугой бутон сконцентрированной боли. Он потом раскроется, правда. Развернутся лепестки воспоминаний, твои чувства напитают их цветом. Тебе станет ясно и хорошо. Обещаю.
Ты поймешь, моя дурочка, что все несбыточное, невозможное, яркое, неминуемо обращается в свет.
Здравствуй
Он там будет. Будет точно. Его не может там не быть. Не узнает, наверное. Да нет, глупости. Не может не узнать. Не может же?..
С хвостиком пойти или распущенные оставить? Распущенные, распушенные, легкие, тонкие. Некрасивые. А у бабушки какие были – светлым водопадом из-под платка «бух!» – и до колен прямо. Обещала, что и у меня наберутся к концу школы. Три года еще осталось, может, и правда?
Бабушка, бабушка, ба-бу-шка! Больно. Почти забыла с этими сборами, зачем еду. Нет ее. Совсем нет. Раньше была хоть где-то, а теперь нет. Не будет никогда больше.
У нее лицо круглое и добродушное было, все в чудных оспинках и родинках. Говорила много, зычно, хохотала. А руки натруженные, спина болела и не гнулась, да и в глазах столько страшной жизни отпечаталось, что замирали порой, костенели. Пугали прямо. Собаку свою любила точно и меня немножечко, кажется. Когда маленькой была. Даже по голове гладила, конфеты иногда совала и денежку. Только озиралась опасливо, велела от деда прятать. Дед, наверное, потом и запретил меня к ним забирать. Но чего теперь думать, столько лет прошло. Почти десять, кажется.
А хорошо, все-таки, что мама не пойдет. Не надо ей его видеть. И ведь сама знаю, что он ужасен. Пил, бил, ругался, к другой ушел, бросил. А увидеть все равно нестерпимо хочется. Познакомиться хоть. Сказать: «Здравствуй». Глупо, наверное, «Здравствуй». Надо сразу: «Привет!». Господи, а вдруг не будет его, вдруг не придет… А вдруг придет, что же делать вообще, как вести себя, ужас, ужас… Я нескладная выросла. Слишком высокая, сутулая, кособокая. Глаза не голубые даже. А у него голубые, кажется. Почему-то это очень запомнилось. Волосы вот тоже… По их линии у всех волосы густые, кудрявые, а у меня что?.. Может, потому и не приняли? Без красивых волос не признали.
Хватит. Хватит. Хватит. Дышать надо и перестать реветь. Вон уже все глаза заплыли, на казашку стала похожа. Ой, бабушка, бабушка, бабушка! Больно. И вправду больно! Я любила, правда, и поделилась бы, если бы мне позволили. Но вы видеть меня не хотели, наверное. Ребенок от предыдущих браков словно пробный всегда. Как будто немножечко ненастоящий, несуществующий.
Ну, поехали. Господи, а народу сколько собралось. Толпа. Толпа и гроб. Страшно. Почему-то не подумала, что он обязательно будет. Зловеще и как-то по-киношному. Как будто не взаправду.
Теперь на кладбище. Все голосят, и я реву, не сдерживаясь. Бабушку жалко и его нигде не видно. Нигде. Вообще.
А потом вдруг по спине хлопок неуверенный и голос тихий, смущенный: «Ну-ну, будет тебе».