Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения (страница 17)

Страница 17

Мисс Тигпен – концертная певица, поступила в труппу четыре года назад. Это маленькая, пухленькая, обильно пудрящаяся женщина. Она ходит на высоченных каблуках, носит громадные шляпы и выливает на себя тонны «Джой» («самые дорогие духи на свете»).

– Ну, класс, кошечка, – сказал Джексон, любуясь тем, как его невеста устраивается поудобнее. – Выигрышный номер – семь-семь-три, главное – спокойствие. Убль-ди-ду-у!

Мисс Тигпен пропустила эти комплименты мимо ушей.

– Эрл, – спросила она, – ведь правда, это было в Сан-Паулу?

– Что «это»?

– Где мы обручились.

– Угу. Сан-Паулу, Бразилия.

Мисс Тигпен облегченно вздохнула:

– Так и сказала мистеру Лайону. Он спрашивал. Это такой, который пишет в газету. Ты с ним знаком?

– Угу, – сказал Джексон. – Покорешили чуток.

– Вы, может, слышали? – обратилась ко мне мисс Тигпен. – Насчет нас. Что мы в Москве повенчаемся. Это все Эрл придумал. Сама-то я даже не знала, что мы помолвлены. Пятьдесят шесть фунтов спустила – и знать не знала, что мы помолвлены, пока Эрл не придумал повенчаться в Москве.

– Шум на весь мир. – Джексон прищелкивал сверкающими от перстней пальцами, однако говорил медленно и серьезно, явно высказывая заветную мысль. – Первые американские черные в истории женятся в Москве. На всех первых страницах. По телику. – Он повернулся к мисс Тигпен. – И нечего трепать языком. Главное, чтобы магнитные вибрации были правильные. Это тебе не шутка: чтобы вибрации подходили.

– Вы бы видели жениховский костюм Эрла, – сказала мисс Тигпен. – Сшил на заказ в Мюнхене.

– Обалденный, – сказал Эрл. – Это что-то. Фрак коричневый, с персиковыми атласными отворотами. Штиблеты, само собой, под цвет. Плюс пальто с этим, как его, каракулевым воротником. Но, друг, до великого дня никто даже одним глазком не увидит.

Я спросил о дате великого дня, и Джексон признался, что точного числа пока нет.

– Всем мистер Брин занимается. Разговаривает с русскими. Для них это большое дело.

– Еще бы, – сказала мисс Райан, подбирая с пола апельсиновые корки. – Наконец-то все узнают, что есть на свете такая страна – Россия.

Мисс Тигпен, уже в пеньюаре, улеглась на полку и приготовилась изучать ноты; но что-то ее точило, не давало сосредоточиться.

– Я вот все думаю, это ведь не будет иметь силы. У нас там в некоторых штатах, если пожениться в России, это не имеет силы.

– В каких штатах? – спросил Джексон, явно возобновляя надоевший спор.

Мисс Тигпен подумала и сказала:

– В некоторых.

– В Вашингтоне это имеет силу, – вдалбливал он ей. – А Вашингтон – твой родной город. Ну, так если это имеет силу в твоем родном городе, с чего базар?

– Эрл, – устало сказала мисс Тигпен, – может, сходишь поиграешь с ребятами в тонк, а?

Тонком называлась игра, популярная среди некоторых слоев труппы: вариант с пятью картами. Джексон пожаловался, что партию составить невозможно.

– Даже пулю расписать негде. Специалисты (играющие) на койках вперемешку с фрайерами (не играющими).

Открылась дверь купе, и бутафор труппы Даки Джеймс, белокурый, мальчишеского вида англичанин, проходя мимо, объявил на своем кокни:

– Если кто хочет выпить, то мы у себя устроили бар. Мартини… Манхэттен… Виски…

– Даки-то! – сказала мисс Тигпен. – Вот кому счастье! Понятно, что он выпивку раздает. Знаете, чего было? За минуту до отъезда приходит телеграмма. Тетка умерла и оставила ему девяносто тысяч фунтов.

Джексон присвистнул:

– Это настоящими деньгами сколько?

– Двести семьдесят тысяч долларов. Или вроде того, – объяснила мисс Тигпен и, увидев, что ее суженый встает и собирается выйти из купе, спросила: – Ты куда, Эрл?

– Да вот, пойду перемолвлюсь с Даки, – может, сыграем в тонк.

Вскоре к нам пожаловала Тверп, белоснежный щенок боксерской породы. Она весело вбежала в купе и тут же доказала полное незнакомство с санитарией и гигиеной. Следом появилась ее хозяйка, заведующая костюмерной, молодая женщина из Бруклина по имени Мэрилин Путнэм.

– Тверп, Тверп! – звала она. – Ах, вот ты где, негодяйка такая! Негодяйка, ведь правда?

– Правда, – сказала мисс Райан, ползая по ковру и оттирая пятно газетой. – Нам тут жить все-таки. Только этого не хватало.

– Русские не возражают, – заявила мисс Путнэм. Она взяла щенка на руки и поцеловала в лобик. – Тверп плохо себя вела по всему коридору – да, солнышко мое? – а русские только улыбаются. Понимают, что она еще совсем крошка, не то что некоторые. – Она повернулась уходить и чуть не налетела на девушку, которая стояла за дверью и плакала. – Ой, Делириос, милая, – вскрикнула она, – что случилось? Тебе нехорошо?

Девушка отрицательно покачала головой. Подбородок ее задрожал, и громадные глаза наполнились слезами.

– Делириос, не переживай, детонька, – сказала мисс Тигпен. – Присядь-ка – вот так – и рассказывай, в чем дело.

Девушка села. Это была хористка по имени Долорес Сонк; но, как почти все исполнители, она имела прозвище, в данном случае весьма точное: Делириос – И смех и грех. У нее были рыжие волосы, мелко завитые, как у пуделя, и бледно-золотистое лицо, такое же круглое, как глаза, с тем невинным выражением, какое бывает у хористок. Она глотнула и прорыдала:

– У меня пальто пропало! Синее. И шуба. На вокзале остались. Ни страховки, ничего.

Мисс Тигпен прищелкнула языком:

– На такое только ты способна, Делириос.

– Да я тут ни при чем, – сказала мисс Сонк. – Страх такой… Понимаешь, меня забыли. Я автобус пропустила. Представляешь, как жутко было бегать по улицам, искать такси? Да еще никто не хотел ехать в Восточный Берлин. Спасибо нашелся один, который говорил по-английски, так он меня пожалел и говорит, ну ладно, отвезу. Это был просто ужас какой-то. Полицейские нас все время останавливают, и спрашивают, и требуют документы, и – бог ты мой, я уже так и решила, что останусь там, в темноте – глаз выколи, с полицией, с коммунистами и бог знает с кем еще. Думаю, вас мне больше не видать, это точно.

Рассказ об этом «хождении по мукам» вызвал новый взрыв рыданий. Мисс Райан плеснула девушке бренди, а мисс Тигпен погладила ее по руке и сказала:

– Все будет хорошо, детонька.

– Нет, но ты представляешь мое состояние? И вот приезжаю на вокзал – а там вы все стоите! Без меня не уехали. Счастье какое! Прямо хоть всех перецелуй. Ну, я отложила на минутку пальто и давай целовать Даки. Целую его, а про пальто и забыла! Только сейчас вспомнила.

– Знаешь что, Делириос? – сказала мисс Тигпен, по-видимому подыскивая слова утешения. – Ты на это так смотри, что ты необычная: в Россию поехала без пальто.

– Мы тут все уникальные, – сказала мисс Райан. – У всех винтиков не хватает. Только вдумайтесь – катим в Россию без единого паспорта. Ни виз, ни паспортов – ничегошеньки.

Полчаса спустя эти утверждения потеряли смысл, ибо, когда поезд остановился во Франкфурте-на-Одере, где проходит германо-польская граница, какие-то официальные лица вошли в поезд и вывалили на колени Уорнеру Уотсону кучу долгожданных паспортов.

– Ничего не понимаю, – говорил Уотсон, горделиво расхаживая по поезду и раздавая паспорта. – Не далее как сегодня утром мне сказали в русском посольстве, что паспорта отправились в Москву, – и вдруг они появляются на польской границе.

Мисс Райан быстро пролистала свой паспорт и обнаружила, что страницы, где должна быть оттиснута русская виза, пусты.

– О господи, Уорнер! Тут пусто!

– Они дали общую визу на всех. Дали или дадут, не спрашивайте, – сказал Уорнер, и его робкий, усталый голос перешел в хриплый шепот. Лицо у него было серое, лиловые мешки под глазами выделялись, как грим.

– Уорнер, но ведь…

Уотсон протестующе поднял руку.

– Я уже не человек, – сказал он. – Мне надо лечь. Немедленно ложусь спать и не встану до Ленинграда.

– Что ж, ничего не поделаешь, – сказала мисс Райан, когда Уотсон исчез. – Ужасно обидно, что у нас не будет штампа в паспорте. Люблю сувениры.

По расписанию поезду полагалось стоять на границе сорок минут. Я решил выйти и осмотреться. В конце вагона обнаружилась открытая дверь, и я по крутым железным ступенькам спустился на рельсы. Далеко впереди виднелись вокзальные огни и мглистый красный фонарь, раскачивавшийся из стороны в сторону. Но там, где был я, царила полная тьма, только светились желтыми квадратами окна вагонов. Я шел по путям, с удовольствием ощущая свежий холод, и раздумывал, где я – в Германии или в Польше. Внезапно из тьмы выделились бегущие ко мне фигуры, группа теней, которые, надвигаясь, превратились в трех солдат, бледных, плосколицых, в неудобных шинелях до щиколотки, с винтовками на плече. Все трое безмолвно уставились на меня. Затем один из них показал на поезд, хмыкнул и жестом приказал мне лезть обратно. Мы строем двинулись назад, и я по-английски сказал, что приношу извинения, но не знал, что пассажирам из вагонов выходить не разрешается. Ответа не последовало – только хмыканье и жест рукой вперед. Я влез в вагон и, повернувшись, помахал им. Ответного взмаха не было.

– Вы выходили? Не может быть, – сказала миссис Гершвин, когда я шел к себе мимо ее купе. – Не надо, солнышко. Это опасно.

Миссис Гершвин занимала отдельное купе. Таких в поезде было только двое: она и Леонард Лайонс, который пригрозил, что не поедет, если от него не уберут соседей, Сарториуса и Уотсона.

– Ничего против них не имею, – говорил он, – но мне надо работать. Я обязан выдавать на-гора тысячу слов в день. А когда вокруг толкотня, писать невозможно.

Сарториусу и Уотсону пришлось переехать к супругам Вольвертам. Что касается миссис Гершвин, то она ехала одна потому, что, как считало руководство, «ей так положено. Она все-таки Гершвин».

Миссис Гершвин переоделась в брюки и свитер, волосы перехвачены ленточкой, на ногах – пушистые шлепанцы, но брильянты были на месте.

– На улице, должно быть, мороз. Снег лежит. Вам надо выпить горячего чаю. Ммм, чудно, – продолжала она, потягивая темный, почти черный чай из стакана в серебряном подстаканнике. – Этот миляга заваривает чай в самоваре.

Я отправился на поиски чайного человека, проводника из вагона № 2; но, найдя его в конце коридора, обнаружил, что ему приходится бороться не только с раскаленным самоваром. Под ногами у него вертелась Тверп, заливаясь лаем и хватая его зубами за штаны. Кроме того, он подвергался интенсивному допросу со стороны репортера Лайонса и переводчика Робина Джоахима. Маленький, худенький, изможденный русский напоминал болонку. Его вдавленное лицо было иссечено морщинами, говорившими не о возрасте, а о недоедании. Рот его был полон стальных коронок, веки то и дело закрывались, как будто он вот-вот заснет. Раздавая чай и отбиваясь от Тверп, он отвечал на выстреливаемые Лайонсом вопросы, как измученная домохозяйка – переписчику. Он из Смоленска. У него болят ноги и спина и вечно болит голова от переработки. Он получает всего 200 рублей в месяц (50 долларов, но по реальной покупательной способности – гораздо меньше) и считает, что ему недоплачивают. Да, чаевые были бы очень кстати.

Лайонс на минуту перестал записывать и сказал:

– Вот не знал, что им разрешается жаловаться. Послушать его – так он всем недоволен.

Проводник дал мне стакан чаю и предложил сигарету из смятой пачки. Она состояла на две трети из фильтра и годилась на семь-восемь затяжек, но мне не довелось их сделать, потому что, когда я шел к себе в купе, поезд внезапно так качнуло, что стакан и сигарета разлетелись в разные стороны.

В коридор высунулась голова Мэрилин Путнэм.

– Боже мой, – сказала она, обозревая осколки. – Неужто это все Тверп?