Призраки в солнечном свете. Портреты и наблюдения (страница 4)
Подозреваю, миссис К. сама не догадывается, что это не спектакль, – она и вправду испугана: происходящее вовне не укладывается ни в какие ее представления; она жила мужним умом, но теперь его нет, и собственных мыслей у нее никогда не было, а только заемные. На всех дверях она поставила несусветное количество замков и задвижек, на некоторых окнах – решетки, и заведена дворняга с оглушительным лаем: кто-то снаружи, кто-то призрачный хочет попасть внутрь. Она спускается; каждый шаг извещает о ее весе; внизу ее отражение шарится в зеркале; не узнав в нем миссис К., она останавливается, тяжело дыша, и недоумевает, кто это появился; по спине подирает мороз: еще две сегодня, и завтра еще, наводнение, ее Бруклин – исчезнувшая Атлантида, даже ее двойник в зеркале (подарок на свадьбу, помнишь? Сорок лет, ох, что же случилось, скажи мне, Господи?) – даже там кто-то еще или что-то. «Спокойной ночи!» – кричит она. Щелк-щелк замки, заперта калитка, сто двадцать пять телефонов поют в темноте, греческие дамы танцуют в сумраке, дом вздыхает, успокаивается. Снаружи ветер приносит сладкий запах печенья из пекарни в нескольких кварталах отсюда; матросы идут к военно-морской верфи через освещенную площадь, смотрят на брошенную церковь, где их встречает холодный всезнающий взгляд желтых кошачьих глаз. «Спокойной ночи, миссис К.».
Слышал петушиный крик. Сперва странно, потом вспоминаешь о тайном невидимом городе, континенте задних дворов, благоденствующем как нигде: продавец из обувного, галантерейщик – землепашцы. «Собственная редиска, понимаете?» Недавно во Флетбуше арестовали женщину за то, что держала на заднем дворе свиней. Донесли, конечно, завистливые соседи. Вечером, приехав из Манхэттена, бываешь слегка обескуражен, когда видишь в небе настоящие звезды, и они по-настоящему сияют, когда плетешься по усыпанным листьями улицам, полным дымных, ничем не разбавленных запахов осени, и в сумерках, среди тишины, голоса детей, катающихся на роликах, извещают тебя, что ты вернулся: «Миртл, смотри, луна – как хеллоуинская тыква!» Под землей бурлит метро, наверху неон шинкует ночь, и да, я все-таки слышал петушиный крик.
Как группа бруклинцы являют собой преследуемое меньшинство; стараниями неизобретательных и не очень воспитанных клоунов любое упоминание Бруклина вызывает судорожный хохот; из-за этой зубоскальской пропаганды выговор бруклинцев, их наружность и манеры стали синонимом примитивнейших и вульгарнейших проявлений современной жизни. Начиналось это все, может быть, и с добродушных шуток, но свернуло в сторону злобы: теперь жить в Бруклине не совсем прилично. Странный парадокс: в этом районе обыкновенный человек, причисляемый чуть ли не к низам общества, с болезненным упорством отстаивает свою обыкновенность и делает из респектабельности религию; но из неуверенности родится лицемерие, и Большому Анекдоту он смеется громче всех: «Ну, Бруклин – это сдохнуть, умора прямо!» Да, умрешь со смеху, но, кроме того, Бруклин печален, жесток, провинциален, тосклив, человечен, молчалив, хаотичен, горласт, потерян, утончен, горек, инфантилен, невинен, порочен, нежен, загадочен – здесь Уитмен и Харт Крейн нашли стихи, – мифическая земля, в чей берег жалобно плещется зимнее море Кони-Айленда. Здесь почти никто не объяснит дорогу, никто не знает, где что; даже старые таксисты путаются; к счастью, я заработал ученую степень по метро – хотя наука езды по этим рельсам, пронизывающим толщу камня подобно сосудам в ископаемых папоротниках, уверен, требует усердия побольше, чем занятия в магистратуре. Мчишься в бессолнечных беззвездных туннелях с таким чувством, что тебя выбросило куда-то: поезд несет тебя под неправдоподобной землей, где туман и мгла, и только мелькающие мимо знакомые станции напоминают тебе, кто ты есть. Однажды, в грохоте проезжая под рекой, я увидел девушку лет шестнадцати, может быть только еще вступающую в женский клуб, – у нее была корзинка, полная сердечек из алой бумаги. «Купите одинокое сердце», – упрашивала она, проходя по вагону. Но бледным безразличным пассажирам оно не требовалось, и они только листали свои «Дейли ньюз».
Несколько раз в неделю ужинаю в отеле «Чероки». Это пансион, весьма старинный как в смысле декора, так и в смысле обитателей: младшему чероки, как они себя называют, шестьдесят шесть лет, старшему девяносто восемь; преимущественно, разумеется, женщины, но есть и горстка исхудалых вдовцов. Время от времени разражается война между полами; что она началась, легко догадаться: общая комната будет пуста; есть мужская гостиная и дамская гостиная, воинствующие стороны расходятся по своим убежищам: дамы – обиженные и раздраженные, мужчины – по обыкновению, молчаливые и угрюмые. Обе гостиные, помимо унылых скульптур, оборудованы радиоприемниками, и дамы, своим обычно не интересующиеся, включают его на полную громкость, как бы пытаясь заглушить вечерние известия у мужчин. Ор его слышен за три квартала, и хозяин, мистер Литллоу, человек молодой и нервный, бегает туда и сюда, угрожая отнять приемники или, еще хуже, вызвать родственников жильцов. Иногда ему приходится прибегнуть к этой последней мере; взять хотя бы случай мистера Гилберта Крокера, постоянного нарушителя, – в конце концов бедный мистер Литллоу вынужден был вызвать его внука, и вдвоем они прилюдно отчитали старика. «Постоянный источник разлада, – объявил Литллоу, направив палец на виновника, – распространяет грязные слухи об администрации, говорит, что мы читаем его почту, говорит, что мы имеем комиссионные от похоронного бюро „Каскейдс“, сказал мисс Броктон, будто седьмой этаж закрыт потому, что мы сдали его беглой преступнице (убила человека топором, он сказал). Хотя всем известно, что там прорвало трубы. Мисс Броктон сама не своя от страха, у нее очень ухудшилось трепетание сердца. Мы старались смотреть на все сквозь пальцы, но когда он стал бросать из окон лампочки, мы решили, что это уже слишком».
«Дедушка, почему ты бросал лампочки?» – спросил внук, беспокойно взглянув на часы и явно желая, чтобы старик поскорее встретился с Создателем.
«Не лампочки, сынок, – терпеливо объяснил мистер Крокер. – Это были бомбы».
«Ну конечно, дедушка. А почему ты бросал бомбы?»
Мистер Крокер обвел взглядом собравшихся чероки и с хмурой улыбкой указал головой на мисс Броктон.
«Ее… – сказал он, – ее хотел взорвать. Эта грязная свинья, она сговорилась с поваром, чтобы не давать мне шоколадной подливки, и сама бы все сожрала со своим толстым пузом».
Дамы с возмущенным кудахтаньем немедленно собрались вокруг намеченной жертвы, и казалось, что трепетание сердца вот-вот подбросит ее до потолка. Нон-секвитуры[5] миссис Аллен Т. Бонапарте прозвучали звонче всего:
«Убить дорогую мисс Броктон, вообразите! Вы не видели восковые фигуры в Лондоне? Ну, знаете, о каких я говорю: они так похожи, правда?»
И стало ясно, что сегодня вечером из-за приемников задрожат стекла.
Среди обитательниц есть одна настолько внушительная, что перед ней пасует даже Литллоу. Очень величественная, миссис Т. Т. Хьюитт-Смит; когда она входит в столовую, мерцая пожелтелыми плесневатыми бриллиантами, ее явлению не хватает только фанфар: запинающимся шагом она идет к своему столу (тому, что с розой, единственному с розой – бумажной притом), по пути принимая знаки почтения от светски настроенной части контингента: она живой памятник тех далеких времен, когда и в Бруклине наличествовало высшее общество. Но, как почти все, надолго пережившее свой расцвет, она пришла в упадок, превратилась в трагикомический гротеск: помада и румяна, которыми она пользуется неумеренно, выглядят на ее узком, усохшем лице прогорклыми, и удовольствия ее – нездоровые: больше всего ей нравится выступать с садистскими откровениями. Когда в отеле поселилась миссис Бонапарте и впервые вошла в столовую, миссис Т. Т. громогласно объявила: «Я помню это создание, когда ее мать была уборщицей в самой паршивой бане на Кони-Айленде». Другая ее мишень – безответные сестры Уэбстер: «Мой муж всегда их называл „занюханные старые девы“».
Я знаю секрет миссис Т. Т. Она воровка. Сколько лет уже она незаметно прячет дешевые столовые приборы отеля в свою расшитую сумочку, и однажды, надо думать – в минуту затмения, она явилась к хозяину с просьбой спрятать ее коллекцию в сейф. «Но, дорогая миссис Хьюитт-Смит, – сказал Литллоу, благородно скрывая изумление, – вряд ли они могут принадлежать вам. В конце концов, они не в вашем стиле». Миссис Т. Т., недоуменно сдвинув брови, осмотрела ножи и вилки. «Разумеется, нет, – ответила она, – нет, разумеется, у нас всегда были самые лучшие».
Уже несколько недель я не посещал «Чероки». У меня был сон. Приснилось, что бомба мистера Крокера всех их взорвала; правду говоря, боюсь пойти туда проверить.
28 декабря. Голубой хрустальный день, обидно сидеть в душном доме миссис К., и мы с другом пошли прогуляться в Бруклин-Хайтс; из известных мне мест только Бикон-Хилл в Бостоне и Чарлстон сохранили подобное ощущение старины (Vieux Carré[6] в Новом Орлеане стоит особняком из-за его отчетливо иностранного духа); из этих трех Бруклин-Хайтс кажется наименее придуманным и точно наименее эксплуатируемым. Он обречен, конечно; уже сейчас прокладывают туннель, запланировано шоссе; машины со стальными зубьями сгрызают палисады, старые особняки в темной заброшенности дожидаются сноса; новенькие красные «ОСТОРОЖНО! ИДУТ РАБОТЫ» поблескивают в мирной тени игрушечных диккенсовских улиц – Кранберри, Пайнэппл, Уиллоу, Миддоу. Приговором висит в воздухе пыль взорванного камня. В ранних сумерках мы купили ореховый пирог; сидели на скамье и смотрели, как зажигаются соты башен за рекой. Ветер взбивал барашки на холодной воде, пел в струнах моста, кружил крикливых чаек. Откусывая от своей половины пирога, я смотрел на Манхэттен и думал, какие руины он после себя оставил бы; что до Бруклина, археологи будущей цивилизации, так же как таксисты нашей, никогда не постигнут секрета его улиц, их замысла, их маршрутов.
Голливуд
(1947)
Когда приближаешься к Лос-Анджелесу, во всяком случае по воздуху, чувство, вероятно, такое, как если бы ты летел над поверхностью Луны: скалятся снизу доисторические формы – каменная выветренная рябь, палеозойские рыбы плавают в озерах тени между пустынных, опаленных и застывших гор; никакой жизни – только камень, некогда бывший птицей, кости, ставшие песком, папоротники, впаянные в пламенные глыбы. Наконец, приветливая вереница облаков: мы прошли через колдовское дефиле, на горах снег, но землю раскрасили цветы, летнее солнце соседствует с зимним декабрьским морем; вниз, вниз, самолет взрезает перистый золотой невероятный воздух. Ой, я не выдержу, застонала Тельма и пустила себе в рот струйку жевательных подушечек. Тельма села в самолет в Чикаго – молодая негритянка, хорошенькая, прекрасно одетая, и эта поездка в Калифорнию была для нее чудеснейшим событием жизни. «Я знаю, все будет замечательно. Я три года работала капельдинершей в кинотеатре „Лола“ на Стейт-стрит, копила на дорогу. Моя тетя гадает на картах, она сказала: „Тельма, золотко, поезжай в Голливуд, там тебя ждет работа личной секретарши у киноартистки“. Не сказала, правда, у какой артистки. Надеюсь, это не Эстер Уильямс, я не особенно люблю плавание».
Позже она спросила, собираюсь ли я работать в кино, и, решив, что ей будет приятно, я сказал «да». Она очень ободряла меня, обещала, что, когда устроится личной секретаршей и таким образом получит доступ к сильным мира сего, она меня не забудет и окажет всяческую помощь.