Все сказки старого Вильнюса. Продолжение (страница 19)
Но вслух ничего не сказал. Просто ушел.
Блондин сдержал слово, остался сидеть на скамейке, даже не попытался догонять. Какая жа…
Нет, не «жалость», а «радость». Какая радость, что меня наконец-то оставили в покое, вот так надо формулировать. Что за херня творится у тебя в голове, мой бедный чокнутый я?
По дороге ни разу, то есть честно, вообще ни разу не попытался посмотреть боковым зрением на собственные отражения в зеркальных стеклах витрин. Хотя такая идея, конечно, приходила в голову. Но не как соблазн, а как самый страшный страх. Как в детстве на трещину в асфальте наступить. Или пройти через «собачьи ворота». Или нарушить еще какое-нибудь страшное дворовое табу.
Дома, как и предсказывал рогатый великан, в смысле, коренастый блондин, сразу упал и уснул. И проспал как убитый не до вечера даже, до четырех утра. Больше двенадцати часов – ничего себе рекорд.
Зато чувствовал себя отлично. Спокойным и умиротворенным. И самое главное, все увиденные, услышанные и сказанные за прошедший день глупости благополучно вылетели из головы. Ну, то есть какие-то воспоминания остались. Но без особых подробностей.
Вот и хорошо. Быть психом совсем не так интересно, как кажется. Попробовал, не понравилось, больше не хочу.
И в зеркало смотреться пока не хочу. Мало ли что спросонок померещится, а мне с собой еще жить и жить.
То-то и оно.
Сварил себе много-много кофе, добавил в него много-много молока. С огромной кружкой и целой тарелкой бутербродов завалился на диван, прихватив с собой полдюжины детективов в мягких обложках. Чтобы если не пойдет один, сразу можно было цапнуть другой. И не вставать лишний раз, не проходить мимо большого зеркала, такого удобного, когда надо критически оглядеть себя перед выходом из дома. И совершенно не нужного во всех остальных случаях, больно уж выжидающе смотрит из его глубины одетый в новенькую с иголочки домашнюю пижаму двойник. Дескать, не хочешь ли ты, дорогой друг, взглянуть на себя боковым зрением, как великан научил? Неужели не интересно? Как, совсем-совсем? Врешь.
Хоть скатертью его завешивай. Или простыней, как в доме покойника. Но завесить зеркало означало бы признать его настоящей серьезной проблемой. А этого делать совершенно не хотелось. По крайней мере, не прямо сейчас. Может быть, потом, утром, когда рассветет, тело, щедро накормленное бутербродами, отяжелеет, а умиротворенный чтением детективов ум твердо скажет и пятнадцать раз повторит, что шарахаться от собственных зеркальных отражений – это совершенно нормально. И даже разумно – после всего, что нам пришлось сегодня пережить.
Четыре часа, шесть бутербродов и два с половиной детектива спустя пришлось все-таки встать и отправиться в туалет. И в душ заодно – если уж все так удачно совпало. Ум к тому времени был уже настолько умиротворен, что вообще ни черта не боялся. Можно сказать, обнаглел.
Подумал: «Дело выеденного яйца не стоит. Даже не на две трубки, как у Холмса, а на один взгляд. Сейчас посмотрю на себя в это чертово зеркало, не увижу ничего нового и успокоюсь навек. По крайней мере, перестану шарахаться от собственной мебели в собственном же доме. Эх, заживу тогда!»
Вышел в холл, как был, завернутый в полотенце, повернулся к зеркалу боком и уставился прямо перед собой тяжелым немигающим взглядом человека, пытающегося сосредоточить внимание на самом краю доступного зрению мира. Чего тянуть.
Существо, которое увидел в зеркале, не было чудовищем в прямом смысле этого слова. То есть его при всем желании сложно было назвать страшным. Длинное текучее тело, сотканное то ли из зеленоватого густого тумана, то ли из мутной воды, то ли из жидкого света, в лучах которого носятся мириады пылинок и пузырьков – что ни скажи, сравнение будет неверным и скорее уводящим от правды, чем приближающим к ней. Просто в человеческих языках нет подходящих слов для обозначения этой материи. И правильно, с какой бы стати придумывать специальное слово для явления, которого нет.
А потом вспомнил нужное слово: «кьёнгх».
Кьёнгх – так называется та разновидность чистого света Райны, которая нужна для рождения четырехсмысленного живого и не препятствует равномерному течению любых других форм материи.
Например, я – кьёнгх. То есть нет, не так. Мы – кьёнгх. В нашем языке нет единственного числа для обозначения живого, оно годится только для неодушевленных предметов, потому что о множественности всякого сознания известно даже младенцам.
Мы был зеленым потоком кьёнгх и потом еще буду. Точнее, мы суть зеленый поток кьёнгх – вечно-всегда. В нашем языке только два грамматических времени: «кратко-всегда» и «вечно-всегда», первое подходит для разговоров о сиюминутном, второе – чтобы описывать воспоминания и намерения. Какая важная подробность, огромное счастье ее вспоминать!
Еще одно огромное счастье – вспоминать, что всегда (в данном случае «вечно-всегда») мы сижу рядом с Суйен, и они с азартом и увлеченностью дилетанта разглагольствует о невозможности сохранения четырехсмысленного сознания в условиях абсолютного преобладания «тронг» – жесткой плотной материи, препятствующей большинству живых потоков и практически всем чистым. О ее существовании, хвала чистому свету Райны, известно только теоретически. Сталкиваться с горькой непроницаемостью тронг еще и дома – это было бы чересчур.
Хотя в первый краткий (пережитый вне дома, а значит, не вечный) миг это даже интересно. И совсем не так страшно, как принято считать. Мы вечно-всегда прав!
Мы тогда был (вечно-всегда есть) совсем дурак, юный, вдохновенный и страстный. Который, будем честны, вообще понятия не имел о том, что такое тронг, но твердо знал, что сила высшего острия четырехсмысленного сознания безгранична. И выкрикнул, для убедительности вспыхнув по периметру ярким лиловым, как в детстве: «Вы кратко-всегда ошибаешься, глупый прекрасный Суйен, мы вам это доказываю вечно-всегда!»
И сейчас прошептал, зажмурившись от наслаждения: «Глупый прекрасный Суйен, мы кратко-всегда побеждаю тронг, вы вечно-всегда проигрываешь наш спор! С вас выпивка, готовься. Мы вечно-всегда, «скоро», как говорят опьяненные силой тронг, возвращаюсь домой».
И отвернулся от зеркала. Потому что слишком много радости, памяти и чистого света кьёнгх сразу – невыносимо. Себя надо принимать как лекарство, щадящими дозами. А то подействует как яд.
Пошел в кухню. Залпом выпил стакан воды, сразу же налил второй и тоже выпил. Подошел к окну и долго-долго смотрел на пустой в это время, впрочем, как и в любое другое, переулок Кедайню, куда заглядывает, в лучшем случае, дюжина человек в день. Оно и понятно, кому охота гулять мимо логова чудовища. Даже совсем безобидного, вроде меня.
Сказал почему-то вслух:
– Там, где я пройду, будет разливаться беспричинная пьяная радость, как будто подул ветер, принесший запах весны.
Прозвучало очень глупо, зато было правдой. Он это точно знал.
Посмотрел на часы. До одиннадцати еще два с половиной часа, до Ратушной площади минут пятнадцать пешком. Значит, что? Значит, правильно, можно успеть дочитать тот смешной детектив, выяснить, кто убийца, а потом уже с чистым сердцем отправляться в кафе.
Конечно, давал себе честное слово до Нового года не устраиваться ни на какую работу, ну так в шею никто и не гонит. А чашка дармового кофе ни одному чудовищу не повредит.
Улица Клайпедос (Klaipėdos g.)
Повадки духов Нижнего Мира
– Правда же, я красивый?
Смотрит на себя в зеркало. И видит там, надо думать, примерно то же, что Яничка: впалые щеки, вдвое увеличившиеся от худобы глаза, почти бескровные губы, бледный лоб, перечеркнутый вертикальной морщиной. Но ему это, похоже, нравится. Румяный, полнокровный крепыш, он всегда хотел быть худым, глазастым и скуластым, как девочка-анорексичка какая-то, честное слово, смешно.
Ну вот, получилось.
«Все у тебя всегда получается, горе мое, – думает Яничка, – так или иначе, а своего добьешься, ты у меня упрямый».
А вслух говорит:
– Очень красивый.
И, подумав, добавляет для убедительности:
– Если бы я родилась дядькой, хотела бы таким как ты.
Яничек удовлетворенно кивает и откидывается на подушки. Он очень слаб. Даже на такую маленькую радость сил не хватает. И это его, конечно, бесит, но на злость сил не хватает тоже. Вот уж где совсем кранты.
– Ничего, силы скоро вернутся, – говорит Яничка вслух. – А красивым быть ты при этом не перестанешь, прикинь, как круто. Щеки так быстро не наешь, хоть ты лопни!
Яничек улыбается. Это дорогого стоит. Это стоит так дорого, что… Ай, ничего.
На самом деле, ничего.
– Я сейчас, – говорит Яничка. – В туалет. Я быстро.
И выходит из комнаты, и действительно идет в туалет, потому что только там можно дать волю слезам, сдерживать которые она, конечно, уже научилась. Но не очень долго. Пока – так.
Она беззвучно рыдает, уткнувшись лицом в застиранное оранжевое полотенце, закусив зубами противную, жесткую, пахнущую мылом для рук, почти невыносимую во рту махру, так – можно, так Яничек не услышит, а зареванных глаз, будем надеяться, не разглядит, зрение у него в последнее время сильно упало от лекарств, ну или не от них, какая разница, упало, факт. И ни хрена он не увидит, и все, и все, – думает Яничка.
И все, – думает она. И просыпается в слезах. И улыбается сквозь слезы, как подсудимый, только что выслушавший оправдательный приговор. Нет у меня никакого умирающего мужа, на самом деле его нет, никто ни от чего не умирает, это просто сон. Ну или ладно, не «просто», а тягостный, мучительный, страшный, но все-таки сон. Наяву у меня все живы, и знали бы они, мои все, как я их за это люблю.
* * *
– Да счастливое у меня было детство, счастливое, – почти сердито говорит Яна. – И никаких воображаемых друзей я себе не сочиняла. Мне реальных хватало. Более чем.
Ей сейчас не до детства и не до разговоров, Яна варит шоколад по условно ацтекскому рецепту, с перцем чили, корицей, ванилью и солью. Ясно, что немудреный рецепт выужен из интернета, не Уицилопочтли в видении нашептал, но какая разница, все равно варить шоколад трудно, особенно без постоянной практики, а Яна варит шоколад примерно раз в полгода, когда вот такой собачий холод на улице, настроение ниже плинтуса, а тут вдруг мальчишки пришли, и надо срочно устроить праздник, причем без капли спиртного, потому что один за рулем, второй откажется за компанию, а у самой Яны еще перевод на пол-ночи, в лучшем случае, если хорошо пойдет. И что прикажете делать? В смысле подавать на стол. Просто кофе – это обыденно, чай – ну, слушайте, даже не смешно. Поэтому пусть будет шоколад, не зря же купила его в лавке деликатесов, где томятся под стеклом самые дорогие в городе сыры, а на полках пылятся бутылки с оливковым маслом, сто миллионов, ладно, не миллионов, но честное слово, больше полусотни разных сортов. Глаза разбежались, так хотела унести оттуда хоть что-нибудь, а выбрать почти невозможно, вот и купила дурацкий шоколадный порошок, на который как раз была скидка. Вари теперь, сама виновата, жадина.
– Янчик, – говорит Томас, прижимая к груди большие свои ручищи, – тебе точно не нужно помогать?
– Упаси боже, нет! – отмахивается она. – Сейчас сварю, выдам тебе чашку, вот ее и переворачивай в индивидуальном порядке себе на колени. Слышишь? Себе! А не на мою плиту.
Ромка понимающе ухмыляется и деликатно отодвигается от Томаса, якобы поближе к окну, якобы выглянуть, что творится на улице Клайпедос, постепенно превращающейся в один большой сугроб. Якобы выяснить, замело там его машину, или еще не совсем? Штаны ему, надо понимать, пока дороги. Хотя с виду и не скажешь. Суровые боевые штаны, что им какая-то кастрюлька шоколада, не о чем говорить.