Стефан Цвейг (страница 8)
Феликс искренне благодарит профессора Лихтенфельда, их со Стефаном учителя немецкого языка и литературы, который познакомил его с основами классической и современной литературы, привил любовь к Гёте и, самое важное, указал направление будущей карьеры. В какой-то степени Феликс Браун пойдет по стопам профессора – станет преподавать историю искусств и немецкую литературу в колледжах при университетах Дарема, Ливерпуля и Лондона. После Второй мировой войны будет читать курс на семинаре Макса Рейнхардта, напишет многочисленные романы и драмы. Получит членство в Немецкой академии языка и поэзии, будет удостоен правительственных наград и премий, его имя заслуженно впишут золотыми буквами в историю австрийской литературы и культуры, один из переулков Вены переименуют в его честь – Феликс-Браунгассе. Многого добьется Браун, и случится это отнюдь не без влияния чуткого профессора, научившего его любить литературу и процесс познания.
Но Цвейг этому же человеку, заслуженному профессору Лихтенфельду дает в мемуарах определение «бравый старикан», язвительно подчеркивая, что тот никогда не слышал фамилий Стриндберга и Ницше, а на занятиях «невероятно нудно» рассказывал нам о «наивной и сентиментальной» поэзии Шиллера. Обратим внимание, что в новелле «Смятение чувств», посвященной, между прочим, именно Феликсу Брауну, Цвейг описывает историю студента и пожилого профессора (ради приличия имя профессора-филолога скрыто и обозначено как «NN»), у которого Роланд перенимает знания, домашнее пространство, а потом и… тело супруги.
«Случалось, что, входя в его комнату, всегда с робостью ребенка, приближающегося к дому, в котором обитают духи, я заставал его в глубокой задумчивости, мешавшей ему услышать мой стук; и когда я, не зная, что мне делать, стоял перед погруженным в свои мысли учителем, мне казалось, что здесь сидит только Вагнер – телесная оболочка в плаще Фауста, – в то время как дух витает в загадочных ущельях, среди ужасов Вальпургиевых ночей. В такие мгновения он не замечал ничего вокруг. Он не слышал ни приближающихся шагов, ни робкого приветствия. Придя в себя, он пытался торопливыми словами прикрыть смущение: он ходил взад и вперед, старался вопросами отвлечь внимательно устремленный на него взгляд. Но долго еще витала тень над его челом, и только вспыхнувшая беседа разгоняла надвинувшиеся тучи»60.
О «надвинувшихся тучах» в сюжете произведения мы поговорим дальше; все-таки новелла раскрывает перед читателями не трагедии Шекспира и Гёте, а гомосексуальную страсть пожилого профессора к студенту. Сейчас, пока возраст наших героев (и Стефана, и Феликса) невинен и еще долго будет девственно-чист, обратимся в «Смятении чувств» к тем описаниям, где автор воскрешает с новой силой свои старые воспоминания об учебе: «При первом же беглом посещении аудитории затхлый воздух и проповеднически-монотонная, поучительно-широковещательная речь вызвали во мне такую усталость, что мне пришлось сделать усилие, чтобы не опустить сонную голову на скамейку: ведь это была опять та же школа, из которой я был так счастлив вырваться, тот же класс с высокой кафедрой и с пустым крохоборством. Мне невольно почудилось, что из тонких губ тайного советника сыплется песок так мелко, так равномерно текли в душный воздух слова из потертой тетрадки»61.
Непосредственно одноклассник Цвейга Эрнст Бенедикт (Ernst Benedikt), чей отец Мориц Бенедикт возглавит в 1908 году редакцию ведущей либеральной газеты Европы «Neue Freie Presse»62, в своих воспоминаниях пишет о том, как Стефан незлобно «подтрунивал над комичностью нашего учителя латыни», над его ляпами и перлами, над «коренастым, похожим на сатира телосложением». Речь идет о филологе и антропологе Карле Пенке (Karl Penka, 1847–1912). Из воспоминаний Бенедикта следует, что хотя бы на лекциях этого чудного педагога мальчикам было забавно и интересно. Кто-то из ребят копировал его походку, пародировал тембр голоса и характерные привычки. Вряд ли несовершеннолетних юношей можно было заставить осилить заумные книги Пенки, хотя время от времени он подкладывал им на стол свой труд «Древние народы Северной и Восточной Европы и начало европейской металлургии», рекомендовал «Лингвистико-этнологические исследования древнейшей истории арийских народов и языков». Что-то подсказывает, что неглупый профессор понимал: подобное чтение не в состоянии занять умы четырнадцатилетних подростков. За исключением (во всех правилах они есть) Альфреда Каппельмайера, еще одного выпускника этой гимназии, защитившего в Венском университете докторскую диссертацию о римском поэте-сатирике Ювенале. Каппельмайер серьезно изучал римскую литературу и писал на эту тему научные исследования.
Но что же хотели читать они, «подростки, мальчишки, робкие, пытливые новички», если им до рвоты, до отвращения не нравились истории древнего арийского народа и языков, скучные математические расчеты и формулы? Ответом на этот вопрос служит «послесловие» Стефана Цвейга, написанное в 1925 году к очередному немецкому переизданию самого знаменитого романа датского писателя Йенса Петера Якобсена. Вот на страницах какой книги проходили счастливые часы досуга и отдыха измученных гимназистов: «“Нильс Люне”! Как пламенно, как страстно любили мы эту книгу на пороге юности; она была “Вертером” нашего поколения. Несчетное число раз перечитывали мы эту горестную биографию, помнили наизусть целые страницы; тонкий истрепанный томик издания “Реклам” сопровождал нас утром в школу, вечером – в постель, да и теперь еще, когда я наугад раскрываю его, я могу слово в слово продолжить дальше с любого места: так часто и так пылко вживались мы в созданные им картины. Наши чувства формировались этой книгой и наши вкусы; она наполняла образами наши мечты, она подарила нам первое лирическое предчувствие истинного мира; наша жизнь и наша юность немыслимы без нее, без этой удивительной книги, нежной, чуть болезненной и почти забытой в шуме наших дней. Но именно за эту кротость, за эту затаенную лирическую нежность мы и любили тогда Йенса Петера Якобсена, как никого другого».
* * *
В 1896 году, в год выхода в Вене брошюры «Еврейское государство. Опыт современного решения еврейского вопроса», вблизи гимназии, на Вазагассе, 15, поселится автор этой книги Теодор Герцль, на тот момент фельетонный редактор, юрист и парижский корреспондент «Neue Freie Presse», которую вскоре как раз и возглавит отец Эрнста Бенедикта. Мориц Бенедикт, будучи единственным журналистом, назначенным указом императора Франца Иосифа депутатом в верхнюю палату рейхсрата63, по воспоминаниям Цвейга, был человеком «необыкновенного организаторского таланта», вложившим «всю свою прямо-таки фантастическую энергию в то, чтобы превзойти все немецкие газеты в области литературы и искусства».
Своевременный переезд Теодора Герцля в Вену и судьбоносное для Цвейга знакомство с ним в редакции «Neue Freie Presse», дружба с семьей Бенедикт и последующие многолетние публикации на страницах престижной газеты, где каждая статья «становилась предметом бесед в просвещенных кругах», покажут Цвейгу, что скрипучее колесо фортуны, «звездные часы» обстоятельств (это будет происходить на протяжении всей жизни писателя) притягивают к нему знаковых личностей, важных людей, от которых зависели те или иные, но всегда ключевые решения в его пользу.
«Все, что сформировало меня, было даровано мне провидением и судьбой помимо моих усилий и воли», – скажет он в 1917 году при работе над книгой об Эмиле Верхарне. Главное, и в этом первый секрет его феноменального успеха, Цвейг никогда не стеснялся и не робел предлагать свои поэтические опусы окружающим, вполне логично рассуждая: «В конце концов, ничего более страшного, чем отказ, произойти не могло». Однажды, размышляя о способах достижения мечты и поставленной цели, метафизике претворения в жизнь любых творческих замыслов, он напишет короткое стихотворение, которое и в XXI веке могло бы претендовать на то, чтобы стать «гимном» современных тренингов успеха:
Отдайся во власть твоих смелых мечтаний,
Однажды постигнешь их смысл потаенный.
Как звезды, сияют они в мирозданье
И тают, в небесной тиши растворенные.
А если тебя по ночам одаряют
Страданьем, волнением или слезами,
Как листья, сплетаясь, твой лоб увенчают,
Прими сей венец с дорогими цветами.
Отдайся во власть их игры, наваждений,
Великая истина в этом таится —
Прекрасные цели твоих устремлений
Сумеют однажды в дела воплотиться64.
Весной 1902 года Теодор Герцль, «первый человек всемирно-исторического масштаба, с которым я столкнулся в жизни», согласился опубликовать на первой странице фельетона апрельского номера «Neue Freie Presse» его рассказ «Странствие»65, вошедший потом в сборник «Любовь Эрики Эвальд». Тираж номера «печатного органа высокого ранга» составлял в тот год 55 тысяч экземпляров – в один день малоизвестное имя Цвейга приобрело в Вене нестираемый «оттиск в мраморе». Стефан с благодарностью (и это еще одно правило его успеха – умение быть благодарным) писал: «Я всегда воспринимал как особую честь, что Теодор Герцль, человек столь исключительной значимости, первым публично отметил меня с высоты своей заметной, а потому ответственной должности».
Мы еще увидим, что привычку благодарить своих учителей Цвейг не утратит и в зрелые годы. Более того, в письме Максиму Горькому от 22 марта 1928 года он будет утверждать: «Я признаю лишь один долг – долг благодарности по отношению к учителям. Нельзя прожить жизнь, не сказав слов признательности тому, кого чтит ваше сердце. Не обязательно говорить много, но хоть раз в жизни такие слова надо найти».
* * *
Пока на календаре истории мирно «тикали» девяностые годы XIX века, музыкальная столица Европы Вена сосредотачивала в своих границах великого, имперского города «все очарование, весь блеск уходящего мира»66. Ностальгируя в мемуарах о Вене довоенного кризиса 1914 года, писатель бережно воссоздает культурную атмосферу, в которой легко, беззаботно и благодатно дышалось ее лишенным всяческой суеты и тревоги жителям. «Сказывалась особая счастливая атмосфера, обусловленная художественным “гумусом” города, время политического затишья – то стечение обстоятельств, когда на рубеже веков возникает новая духовная и литературная ориентация, которая органически соединилась в нас с внутренней потребностью творить, что, собственно говоря, почти обязательно на этом жизненном этапе»67.
Вопреки монотонному процессу обучения и бессмысленному протиранию брюк на уроках их сплоченное гимназическое братство стремилось после уроков и даже прямо на них восполнять неутоленную жажду литературных новинок. Ребята под партами переписывали стихи Рильке и Рембо, Уолта Уитмена и Поля Верлена. Читали рассказы и пьесы Максима Горького, главный роман Ивана Александровича Гончарова «Обломов». Поочередно, чтобы не вызывать лишних подозрений, мальчишки внезапно «заболевали» и не приходили на занятия, дабы побежать пораньше в театральную кассу и успеть приобрести для себя и друзей билеты на премьеру постановок Рихарда Штрауса и Герхарта Гауптмана. Вспоминая это, Цвейг в очередной раз кольнул учителей: «Будь они повнимательней, то могли бы обнаружить еще, что под обложками наших латинских грамматик лежат стихи Рильке, а в тетради по математике переписываются замечательные стихи из одолженных книг».
Цвейгу веришь, читая, что «в десятке соседних венских школ того времени можно было наблюдать тот же феномен не меньшей одержимости и ранних дарований». Веришь и в то, что мальчишки были счастливы, когда «копались в книгах у букинистов, ежедневно отыскивали новинки в витринах книжных магазинов». Но понимаешь, что писатель изрядно преувеличивает, когда нескромно расчищает пьедестал для себя: «Я единственный, в ком творческая страсть не иссякла и для кого она стала смыслом и содержанием всей жизни». А что, если не преувеличивает, памятуя восточную мудрость «Учитель приходит тогда, когда готов ученик»? Именно после эпизодической встречи с композитором Брамсом произойдет окончательная трансформация его личности, внутреннего мира, мировоззрения, закладывание нерушимых свай в основание будущих литературных и художественных устремлений.