Улан Далай (страница 4)

Страница 4

Отец помог Баатру взобраться на круп коня. Сквозь проем открытых дверей Баатр увидел золотое убранство храма. С двух сторон от фигуры Бурхана-бакши сидели монахи в бордовых одеждах и хором читали молитву. Баатру не терпелось рассказать старшему брату про джангарчи, но тут грянули медные тарелки, загудели трубы, затренькали колокольчики, и монахи стали выходить наружу, неся в руках чашки с кислым молоком-чигяном и пучки голубоцветной вербены.

– Кропить, кропить сейчас будут, – заволновался Бембе. – Хочу, чтобы на моего Лыска попало. Тогда победа в скачках точно будет за мной! С фланга зайдем! – И он решительно направил коня, огибая человеческий муравейник справа, покрикивая время от времени «Поберегись! Поберегись!».

Лыско они окропили. Монах так рьяно махнул в их сторону, что не только морда коня, но и новый бешмет Баатра оказался заляпан жирными пятнами. Баатр забоялся гнева матери, но Бембе его успокоил. И вправду, мать нисколько не рассердилась, а когда отец рассказал ей про джангарчи, даже прослезилась от радости.

Выпив на завтрак джомбы, семейство отправилось на ярмарку, оставив Бембе сторожить имущество – мать строго наказала ему не спать, народу пришлого в станице много, могут стащить котел или еще чего.

Отец был в хорошем расположении духа, купил матери и сестре по отрезу материи, себе – фунт хорошего табака, Бембе – фуражку с красным околышем, а Баатру – ножик в чехле из телячьей кожи. Потом зашли в деревянный ряд, и тут Баатр увидел домбру. Она лежала на телеге среди дудок и свистулек, пахла свежей стружкой и лаком и еще чем-то непонятным.

– Отец, а тех денег, что мне дядья вчера подарили, на домбру хватит? – спросил Баатр.

Отец рассмеялся.

– Нет, сынок, тех денег хватит только на счастье. – И добавил утешительно: – А домбру можно и самому сделать из липовой доски и конских жил. На доску тех денег хватит.

Домой Баатр ехал, крепко сжимая в руках будущую домбру, время от времени прикладываясь носом к спилу и вдыхая сладкий аромат дерева. Положить деревяшку в телегу вместе со свернутой кибиткой Баатр отказался – мало ли что…

Глава 2
Июль 1892 года

Хард-хард, хард-хард – в ночной тишине было слышно, как разбредшиеся по балке лошади пережевывают одеревеневшие кусты полыни. Серединный месяц лета, всегда тяжелый от зноя, иссушал репейник до черноты, отросший пырей ломал и валил набок – а в этот раз спалил все до самых корней.

Второй год подряд что-то недоброе творилось в природе. Ранняя зима, суровая и малоснежная, покрыла всю степь льдом, лошади выбивались из сил, пытаясь добраться до травы. Хорошо, генерал, хозяин умный и рачительный, приказал сделать запас сена в зимовниках, и хотя лошади на одном пареном сене опузатились, но падежа не было, не то что у соседей – у тех весь приплод пал. А генеральский табун вышел из зимы без потерь. Когда же из столицы приехал иншпектор и Бембе с Баатром прогнали перед ним лошадей, тот хлопал себя по бокам в удивлении: все жеребчики обмускуленные, в теле. Подозвал Бембе и кинул ему монету – на табак! А после иншпекции генерал каждому табунщику по 5 рублей выдал и похвалил:

– Не подвели, ребята! Дело государственное – кони наши для армейских надобностей предназначены, кабы не доглядели, на чем бы наши гвардейцы царя-батюшку охраняли?

Баатр тогда за 2 рубля купил себе на ярмарке настоящую домбру, а 3 отдал матери на сбережение. Весь хотон их с Бембе хвалил, но мать только отмахивалась: «У хваленого сына лоб нечист».

А после жара как ударила – все степные колодцы пересохли. Дошло до того – матки сосунков от себя отгоняли. Шкуры жеребячьи обычно дорогие, но в прошлом году сильно упали в цене. Одна радость – мяса наелись до отвала и в зиму навялили. Русские табунщики конского мяса не едят, так Бембе с Баатром трескали за четверых. И в этот год – красного водяного дракона – опять жара несносная. Вода в ручьях посолонела до горечи, джомбу варишь – и солить не надо. Когда кипятишь, вода мутнеет хлопьями, а на дне котла такой осадок приваривается – колотушкой отбивать приходится.

Нынче его, Баатра, очередь в ночное. И свой табун пасти, и Мишки с Гришкой. Мишка навострился в станицу на гульки, там его зазноба ждет. А Гришка и так целый день с лошадьми пластался – сбиваются они от жары кучно и пастись отказываются. А Баатр сегодня будет «Джангр» петь. Когда Гришка рядом – он возражает. Ты, говорит, воешь, как волк на луну, аж мурашки по коже. Не боится Гришка волка волком называть. Не «воющий», «клыкастый», «серый», «одинокий герой с горящими красными глазами» – как принято у калмыков, а просто – волк. Может, потому, что так близко, как Баатр, волка не видел.

Клыкастый оставил на груди Баатра свои отметины. В первый же год, когда Бембе взял Баатра к себе в помощники. Как только побрил дядя Баатру виски после его пятнадцатого праздника Зул и подарил казачью фуражку, старший брат упросил хозяина-генерала нанять Баатра в подпаски. До этого генеральских коней пасли втроем: Мишка с Гришкой и Бембе, – а после прихода Баатра разделили лошадей на два табуна: так и драк между животными меньше, и догляд лучше. Ну и состязание – у кого табун справнее. Сначала Бембе поручал брату только дневную тебеневку, а в ночь сам выходил. Но после праздника Цаган Сар, как морозы ослабли, Бембе стал отправлять в ночное и брата.

Луна тогда в небе стояла почти полная, ярко освещая пятна нерастаявшего снега в низине. Для пастьбы был выбран участок на возвышенности, где уже начинала пробиваться из-под земли несмелая трава. Табун, предчувствуя весну, самостийно сбивался в косяки вокруг матерых жеребцов. Да так и за лошадьми легче уследить, чем когда они в линию растягиваются. Пастушья кобыла Аюта свое дело хорошо знала: если кто-нибудь из молодняка отбивался, сама поворачивала и трусила к отстающим. Жеребчик или кобылка, почувствовав приближение «надзирательницы», бросались догонять табун, не желая быть прикушенными под коленку.

Мишкин табун в ту ночь передвигался по тому же кругу, что и табун Баатра, только более широким захватом, справа. Аюта шла мерно, привязанная на казачье седло подушка, набитая конским волосом, пружинила, и Баатр чувствовал себя младенцем в люльке, благо спать на ходу научился еще в детстве. Аюта – кобыла чуткая и, когда Баатр в глубоком сне отпускал поводья, слегка взбрыкивала и будила своего седока.

В очередной раз Баатр проснулся от злобного лошадиного фырканья. Аюта била передними копытами и мотала головой. Лошади сбились в кучу и беспрестанно кружили, как юла на базаре. По краю табуна бегали матерые жеребцы.

И тут Баатр разглядел серого: молодой переярок застыл между Аютой и табуном.

– Эй, тут бирюк! – заорал изо всех сил Баатр по-русски, надеясь, что Мишка его услышит, а волк испугается крика.

А зверь вдруг прыгнул и ухватился за хвост пробегавшего мимо жеребца. Конь рванул вперед, протащил волка несколько саженей – и серый внезапно отпустил добычу. Жеребец, потеряв равновесие, грянулся оземь. Дорогой жеребец, карабахский…

Вот и пришло его, Баатра, время испытать отцовскую плетку со свинцовой пулей на конце. Знал Баатр, что если попадет в нос волку этим концом, то сломает верхнюю челюсть, влетит пуля в мозг серому, и тогда – мгновенная смерть. А не попадет…

Баатр не помнит, как спрыгнул на землю, как лупанул плеткой изготовившегося к прыжку зверя. Это ему Мишка потом рассказал. Волк взвыл, развернулся и кинулся на Баатра. Что помнит Баатр – удар затылком о землю, красные волчьи глаза, смрадный запах из пасти и жгучую боль от когтей. А потом волк вдруг рухнул на него всем телом, и на лицо Баатра хлынуло что-то густое, теплое, соленое. Это Мишка полоснул зверя ножом.

А на следующий день отлеживавшийся в кибитке Баатр понял, что может петь горлом, как тот богатырь-джангарчи из его детства…

Баатр слез с лошади, отпустив ее к остальным, нарезал чакана, запалил костерок. Собрал вокруг несколько ссохшихся кизяков, подложил в огонь, чтобы дым отгонял назойливую мошкару, так и норовившую залезть в рот. Сел на колени, подстелив остатки чакана, закрыл глаза, прочел молитву и начал негромко:

Шумные полчища силачей,
Шесть тысяч двенадцать богатырей,
Семь во дворце занимали кругов.
Кроме того, седых стариков
Был, рассказывают, круг…

Зачин давался легко, он был одним и тем же во всех песнях, подвиг всегда замышлялся в конце пира.

И когда пировали так
В ожидании бранной грозы,
В изобилии черной арзы[4]
Эти семь богатырских кругов,
К башне, к правому столбу,
На вороном, на заметном коне,
На длиннохребетном коне
С лысинкой на прекрасном лбу
Знатный всадник прискакал…

Вот он прибыл, Бадмин-Улан, незаметный для пирующих, но несущий угрозу. Горло Баатра завибрировало на низких нотах – так слушатели сразу поймут: грядет неладное…

Топот несущегося галопом жеребца внезапно прервал его песню. Горло разом упало в желудок, позвоночник врос копчиком в землю… Неужели он вызвал на землю дух богатыря? Ведь предупреждали же старшие – нельзя петь «Джангр» среди лета.

Баатр рухнул на колени, сложил молитвенно руки и стал громко просить прощения за то, что потревожил грозного духа. Конь замедлил бег. Баатр услышал знакомое ржание – это был Дымок, на котором уехал Мишка. Баатр мигом вскочил – не хватало еще встретить Мишку как бога, засмеет потом… Видно, не сложилось сегодня свидание, вот и вернулся, наверняка пьяный и злой.

Мишка и впрямь едва держался в седле, а подъехав к костру, сполз с лошади боком.

– Ты тут все воешь, Батырка? Таперича все завоем. Так завоем, что хошь святых выноси.

Шатаясь, Мишка добрел до костра, постоял, раскачиваясь, сжимая голову руками, и вдруг со всего маху пнул тлеющие кизяки. А потом завыл:

– Ы-ы-ы-ы-ы! Сожгли-и-и! Как поганце-е-ев! Без отпеванья-а-а-а!

Баатр испугался, что Мишка рухнет головой в костер, схватил сзади за ремень и дернул на себя. Нестойкий Мишка хлопнулся на седалище, но даже не ойкнул.

– Эй, кого сожгли? – потряс Баатр Мишку за плечо.

– Все-е-ех! И батю, и маманю, и сестру-у-ушек!

– Кто?! За что?!

– Ха-ле-е-е-ера!

– Халера? Он из каких будет? Хохол новгородний?

– Долбан ты темны-ы-ый! Болезня это страшная… Дрисня пробиваеть… Весь говном исходишься… В утренницу занеможил – в сумерок помрё-о-ошь.

Баатр про такую болезнь не слышал. Бывало, зачерпнешь сырой воды из худука[5] – ну и забегаешься в отхожую яму, живот сильно крутит, но чтобы помереть… Джомбы посоленей наваришь, попьешь, и отпустит. Но станичники джомбу не жалуют.

– С хатой сожгли-и… А болезня все одно – кругом перешла-а-а-а…

Смертельная зараза накрыла степь, понял Баатр.

– Пусть переродятся они в чистой земле, – пробормотал он погребальное благопожелание и постучал по спине скрючившегося Мишку: – Эй, ты так не ори. Привяжешь души горем к земле, не дашь уйти, они на тебя злиться будут.

– Сожгли-и-и…

– Великая честь! У нас только святых огнем хоронят.

– Как же они воскреснуть для Страшного суда без тела-та-а-а…

– Новое тело им дадут.

– Так я же умру и не узнаю и-их… Сирота я, сиротинушка…. Не будеть у меня таперича отца-матери ни на земле, ни на небеса-а-ах…

К костру стали стекаться лошади. Перебирали копытами в почтительном отдалении, прижимали уши, пофыркивали, вздыхали, будто сочувствуя человеческому горю.

Мишка вдруг встрепенулся, полез за пазуху, достал оттуда початую бутыль, вынул зубами из горлышка деревянный сучок, протянул Баатру:

– Глотни!

Баатр замотал головой.

– Не можно. Свалюсь. Кто пасть будет?

– Глотни. От заразы. Баклановка.

– Не водка?

– Гремучая смесь. Атаман замутил. В турецку канпанию ею от холеры спасались. Как в станице люди мереть зачали, он вспопашился и замутил. Всех пить понудил, даже малых.

[4] Арза – молочная водка крепостью 20 градусов.
[5] Худук – степной колодец.