Свента (сборник) (страница 10)
Следовательно, не верит, но деваться ей некуда. Он берет ее деньги: не бойтесь, Джин. Разговор сам собой прекращается. Обоим надо поспать.
Самолет подлетает к Твери, безоблачно, он пускает ее к окну: посмотрите, какая грусть. Сам он уже не с Джин. Вот он выйдет из самолета, на вопрос таможенников “что везете?” – махнет рукой: “Говно всякое”, – те улыбнутся, как смогут, – наш человек, иди. У стеклянных дверей он и Джин попрощаются – самолетные знакомства не предполагают развития, но обменяются телефонами, адресами. Он сядет в машину и снова подумает про отца. Автомобильные поездки почему-то дают это мимолетное чувство встречи. Выедет в город – агрессивный, людоедский в будни и такой – ничего, почти свой – в выходные, доберется до Манежной площади – когда отец был жив, движение по ней происходило в обе стороны, теперь в одну – он расскажет отцу и об этом.
Он действительно прилетает в Шереметьево, садится за руль, разворачивается, с силой бьется передним бампером о бетонную тумбу, она расположена как раз на такой высоте, чтоб ее не заметить. Твою мать! Здравствуй, Родина. Все заработанное на безногой старушке – псу под хвост. Он огорчается меньше, чем обычно от материальных потерь, хоть бампер расколот и жижа из-под капота капает на асфальт. Пробует пальцем – зеленая, радиатор. Двигатель греется, эх, не заклинил бы! В центре, на светофоре, глушит машину, закрывает глаза – это не сон уже, почти обморок – и сзади что есть мочи гудят ему, объезжают. Не домой надо ехать – к механику.
Отличный механик и лишнего не берет, с него во всяком случае, и сразу понимает что к чему – институт заканчивал, поэтому. Ну, тут и так ясно. К нему механик снисходителен: интеллигент, дурачок, жизни не знает, и не надо ему ее знать. Сейчас чего-нибудь снимет с чужой машины, а пока что ворчит:
– Какашка французская, – про его “Рено”. – Шурик! – орет вдруг. – Шурик!
Здесь работают киргизы, не киргизы – эти, как их? – уйгуры, без регистрации, их тут зовут Шуриками, они, как и сам механик, как все здесь, безвылазно в мастерской.
Вопит какая-то дрянь по радио. Страшная, неправдоподобная грязь. Под ногами, везде – масло, тряпки, инструмент. Разобранные двигатели, снятые двери, подкрылки, крылья: насколько человек совершеннее автомобиля, особенно изнутри!
– Крыс нет? – он боится крыс.
– Нету, – успокаивает его механик, – нет крыс, но скоро появятся. Кот, который жил тут, на прошлой неделе сдох.
Где бы приткнуться? – неловко стоять у людей над душой – он забивается в дальний угол, устраивается на просиженное автомобильное кресло, механик матерится непрерывно, с изысками, вычурно, перекрикивая радио, так матерятся лишь выходцы из культурного слоя, он надевает наушники – Мендельсон, кусочек второго трио, у Мендельсона их два – и вдруг понимает, что счастлив.
Как остаться в этом состоянии? Он знает: в лучшем случае оно продлится несколько минут и уйдет, и удерживать его бесполезно, да и сама попытка удержать счастье уже означает ее неуспех.
Но оно – длится. Музыка? Может быть, дело в музыке?
Нет, музыка кончилась, а он все еще счастлив.
апрель 2010 г.
Камень, ножницы, бумага
Повесть
Время – наше, мирная жизнь. Городок в средней полосе России, в стороне от железной дороги, от большого шоссе. Есть река, есть храм.
В центре города – дом Ксении Николаевны Кныш. Дом одноэтажный, но большой. Пельменная возле дома тоже ее. Кныш – глава районного законодательного собрания. Ей пятьдесят семь лет.
Утро, вторник, седьмое марта. Ксения Николаевна на крыльце с Пахомовой, директором общеобразовательной школы. В руках у Пахомовой – поздравительный адрес, желтенькие цветы:
– Здоровья вам, Ксения Николаевна, счастья, благополучия! Многих лет вам на благо города!
Ксения кивает, войти не зовет. В папке – листочки.
– Опять попрошайничаем, Пахомова?
– Ой, что вы! Писания соседа вашего, в компьютере были, в учительской. Но уж вы никому, Ксеничка Николаевна, народ у нас, сами знаете…
Ксения, сурово:
– Ознакомимся.
Улыбается все-таки: всех вас, весь ваш женский коллектив – с праздником! – и домой, читать. Сосед – враг. Молитесь за врагов ваших. Да молится она, молится, что ни день…
Мне сорок лет, и я хорошо себя чувствую, но после сорока смерть не считается уже безвременной, а потому пора мне собраться с силами и записать. Мысли неотвязные, недодуманные… Сорок лет. Слабеет вера в человека, а значит – и в Бога. Зачем все это, зачем? Будто сижу спиной к движению и смотрю в окно. А там – прошлое, только прошлое. Сорок лет – чем не повод разобраться с прошлым?
Я учитель русского языка и литературы, не женат и бездетен. Всю свою жизнь за вычетом той, что прошла в Калининском университете (неприятный, забытый сон), живу в нашем городе. Здесь красиво невеселой среднерусской красотой. Если не видеть сделанное человеком, очень красиво. Тут я, по-видимому, навсегда: тут родился, тут и умру – прежде, в юности, меня эта мысль угнетала, теперь нет. Живется мне, конечно, чуть одиноко, в особенности зимой, когда в пять уже совершенно темно, и сразу лишаешься того, без чего жизнь неполна, – реки, деревьев, соседских домов. Спиться мне не грозит, я не переношу алкоголя, а сочинять – пробовал, как всякий бы, наверное, в моем положении. Прочтут и обалдеют – таковы истоки моего “творчества”. Да и кто, собственно, обалдеет? Несколько учителей-мужчин – вся наша интеллигенция. Врачей и священника к интеллигенции не отнесешь, а женщины в школе у нас безликие и какие-то обремененные, по большей части замужем за мелким начальством. “Каков диаметр Земли? – спрашивает у ребят географ. – Не знаешь? Плохо. Земля – наша мать”. Эту шутку он повторяет лет двадцать, но никто, включая учителей, не потрудился узнать ответ: зачем? – мы никуда не ездим, Земля нам не кажется круглой. А географ скоро умрет от рака: тут всё про всех знают, особенно плохое.
“Отслужу в армии, отсижу срок…” – сказал недавно один деревенский мальчик мечтательно, мы обсуждали с ним будущее. Годы учения и странствий – так это называется? Вот мальчиков из моих первых выпусков почти что и нет в живых: наркотики, коммерция, боевые действия – я огорчался сперва, а теперь, страшно сказать, устал жалеть их, привык. Девочки – те в основном уцелели, каждый год по нескольку моих выпускниц поступают в университеты и академии – в Твери, Ярославле, даже в Москве. Девочкам и книжки интереснее, и сами они хотят нравиться: я человек нестарый и несемейный, мы устраиваем литературные вечера, дом у меня большой. Литературные четверги – так мы их называем, очень все целомудренно: чай, стихи, проза. Я люблю радоваться и радовать. И даже грустная, очень грустная история с Верочкой Жидковой меня не расхолодила.
У нас есть река, и нет железной дороги – на десятки километров кругом. Говорят, это мешает промышленности, но железная дорога – это ведь несвобода, зло. Как ее ненавидел Толстой и как любили большевики! Наш паровоз вперед летит, и все прочее. Тормозной путь полтора километра – шутка ли? Иное дело автомобиль. Эх, был бы он у меня! Водить-то – уж как-нибудь. Сел бы за руль и отправился в Пушкинские Горы, а то и в Болдино, побродил по святым местам, а там бы, глядишь, встретил учительницу, свободную, одинокую. Лежу иногда без сна, сочиняю свои диалоги с ней. Ребячество? – ну и пусть. “Как вам экскурсия?” – спрошу я ее, и она мне ответит не очень впопад, но так, чтоб я распознал цитату: “Затейливо”. Скоро признаюсь: “Я полюбил вас с той минуты, как увидал вас. – Может быть, не так в лоб, но что-то похожее. Она засмеется, словно бы не поверит. – Клянусь”. Учительница нахмурится: “Не клянитесь ни небом, ни землею”. А я закончу: “Ни веселым именем Пушкина”. Осмотрев достопримечательность, поедем ко мне – без разговоров и договоров. В машине сыграем в игру. “Песнь песней”, – скажу, а она ответит: “Сказка сказок”. Я продолжу: “Святая святых”, – “Сорок сороков”, – “Суета сует”, – “Конец концов”, – “Веки веков”, – и она подумает немножко и сдастся.
Мало ли в какую можно игру поиграть, да только машины у меня нет как нет. А будь я порасторопнее, продал бы половину своей земли (участок большой, на нем кроме сорняков почти ничего не растет), перестроил бы дом и на машину б хватило, и даже осталось бы. Земля у нас за последние годы подорожала раз в пятьдесят. Так что человек я весьма обеспеченный, только распорядиться богатством своим не могу. Если честно – не особенно и стремлюсь. Провинциальному учителю бедность к лицу – ведь так? Мне живется тепло. Опасно, грязно и пахнет, конечно, пахнет, не станем метафору продолжать.
У меня изумительные родители, у деревенского мальчика (отслужу-отсижу) таких нет. Грубая жизнь – с рождения, магазин ограбит, не оттого, что голоден, а из удали, или выпьет и подерется с кем-нибудь – как такого судить? А если одноклассницу изнасилует? А если человека убьет? С какого момента ребенок начинает отвечать за свои поступки и начинает ли?
Одного мальчика лет шести, очень легко одетого, я подобрал перед Новым годом на автостанции: он пришел побираться – думаю, в первый раз, и еще не знал, как подступиться к этому. Взял я его на елку к дачникам, помыли мальчика, приодели, надавали разных вещей, отправился его провожать. “Наша квартира”, – показывает, а там комната такая, безо всего, только лампочка под потолком и кровать железная, а поверх, на куче тряпья, – голый дядька, грязный, пьяный, и запах. Я дядьку прикрыл, попытался что-то ему втолковать – про сына, мешки с вещами, про то, что порядок нужен, а он меня спрашивает: “Православный?” Я замялся – что за вопрос? – а дядька присел на кровати, качнулся так: “Русский?” – “Да, – отвечаю, – русский”. – “И зачем тебе – вещи, порядок? Мне вот, – говорит, – ни-че-го не надо”. Но почему? Он и сам как будто бы удивлен. А сына его я на следующий день опять встретил у автостанции. Не признал меня, рассказывает взахлеб: “Вчера в таком доме был! Во живут москвичи!.. Наворова-а-ли!”
То – дети. А взрослый народ и впрямь совершенно себя позабыл. Почти никто, например, не помнит телефонного кода нашего города – не даем мы свой номер никому за его пределами, не чувствуем себя частью целого. Будда, Сократ, Толстой, а вот я – житель такого-то городка, телефонный номер такой-то, – вот как должно быть устроено. В глубины народного сознания и прочее верят теперь только дачники, а местные телевизор смотрят. Не от усталости, не потому, что тяжелая жизнь, она легкая, неголодная, а чтобы дырку заполнить, чем-то себя занять.
Вернемся к моей ситуации. Родители живы, оба на пенсии: папа преподавал английский, мама начальные классы вела, от меня внуков не дождались, переселились в Москву: там театры, выставки, там сестра моя живет младшая. Родители любят друг друга и нас с сестрой. Бунта против мира взрослых у меня никогда не было. Говорят, юность без бунта неполноценна – я так не думаю.
Итак, близкие живы, и в списке моих потерь Верочка – самая главная, по существу, единственная. Три года прошло, как не стало ее, а вспоминаю Верочку ежедневно, даже, может быть, ежечасно. Всегда – когда сталкиваюсь с живыми, умными девочками, а они среди моих учениц есть. Одна тут недавно спросила: “Раз запятые ставят по правилам, то, может, они вообще не нужны?” Отчего самому мне этот вопрос не пришел в голову? “Надо подумать, – говорю ей, – надо подумать”. Ради таких вот умненьких и работаю.
Чтобы покончить с дачниками: незадолго до Верочкиного отъезда сидели мы с ней на веранде и писали для моей выпускницы Полины вступительное сочинение в какой-то бессмысленный вуз. Академия сервиса, кажется: берут всех подряд, телефоны на экзаменах не отнимают, так что мы себе пили чаек и наперебой отправляли Полине текстовые сообщения. Тема досталась такая: “Духовный мир провинциальных дворян в романе «Евгений Онегин»”. Всему, что мы пишем, Полина, предполагалось, придаст развитие.