Свента (сборник) (страница 16)
– Никто тебя никуда не выдворит, – шепчет она, – моя деточка, доченька. Будешь со мной. В области тоже люди, все образуется. От уродов от здешних избавимся, возьмем в руки город. Заживем по закону, по правде. Работать будем, все вместе. С шестнадцати… нет, с тринадцати лет. Интеллигентов, попов, слабаков всяких, хлюпиков выгоним к чертовой матери. Пить?.. – Ксения останавливается, прислушивается к себе. Нелепость какая-то: что, и не выпьешь уже? – Пить, – решает, – только по праздникам. По большим, настоящим, великим праздникам.
В этих размышлениях она пребывает долго: что называется, до первых петухов, провозвестников ее нового знания, всеохватного. Потом идет спать.
Школьного учителя миновали события сегодняшнего дня. Он провел четыре урока – один из них сдвоенный, участвовал в чаепитии с тортом в учительской – мероприятии пустом, но, в общем, теплом. Потом отправился на речку – посмотреть, не пошел ли лед.
На речке учитель встречает отца Александра – тот пришел за тем же самым и тоже улыбается солнышку. Нет, река все еще подо льдом. С отцом Александром учитель едва знаком и только сейчас замечает, какой у того побитый, болезненный вид. Наверное, он несправедлив к нему.
– Скажите, – вдруг спрашивает священник, – а отчего река не замерзает вся целиком, почему подо льдом вода?
Учитель объясняет: в отличие от других веществ вода имеет наибольшую плотность не в точке замерзания, не при нуле, а при плюс четырех, и потому, когда остывает до нуля, то оказывается наверху. Сверху образуется лед, а под ним остается вода. Если бы не это чудесное ее свойство, то реки промерзали бы полностью и в них прекратилась бы жизнь.
Священник покачивает головой: да, чудо, еще одно доказательство бытия Божия. Река, небо, солнышко – они пребудут, а все остальное – пройдет, перемелется, вот о чем он, по-видимому, сейчас думает.
В такой солнечный день не хочется дома сидеть, и учитель решает послоняться по городу. Перед ним новая “Парикмахерская”, через окно он видит свою бывшую ученицу, она ему машет рукой. Действительно, отчего бы ему не подстричься? – он давно не стригся. Она ему моет голову, прикосновения ее теплых пальцев очень приятны. Надо же, двое детей! Учебу, естественно, бросила, да ничему их толком и не учили там. Она не красивая, хоть и милая, про мужа лучше не спрашивать, пока не скажет сама. Как она шустро работает ножницами! А Димку Чубкина он не помнит? Это же ее бывший одноклассник, теперь она Чубкина, неужели он все забыл?
– Знаете, Сергей Сергеевич, ваши литературные вечера – лучшее, что у нас было в жизни, – говорит парикмахерша. – Когда ты болен и забит… – как там дальше?
Учитель подсказывает – загнан, еще несколько строк, потом уже произносит эпилог “Возмездия” до конца, про себя, целиком. Она сметает с пола отстриженные волосы, он смотрит на них, на нее и думает: Блоку казалось невозможным, чтобы грамотный человек не читал “Бранда”, а вот, поди ж ты, он – учитель литературы, и не читал. Что он знает из Ибсена? Юность – это возмездие. Кому – родителям? А может быть, нам самим?
Он приходит домой, нелепо обедает, с Ибсеном, так что через полчаса уже не может вспомнить, ел ли вообще. Счастливый, ничем не омраченный, почти бездеятельный день. Вечером с улицы слышится шум, но значения ему учитель не придает. Он ложится в постель и принимается сочинять конец своей исповеди.
Пора сообразить, в чем моя вера, отчего, несмотря ни на что, я бываю неправдоподобно, дико счастлив. Отчего иногда просыпаюсь с особенным чувством, как в детстве, что вот это все и есть рай? Подо мной земля, надо мной небо, и вровень со мной, в мою меру – река, деревья, резные наличники на окнах, весенняя распутица, крик домашней птицы – и тут же – Лермонтов, Блок. Верю ли я, наконец, в Бога?
Основное препятствие между Ним и мной – Верочка. Верочкина смерть не была необходима, смерти вообще не должно существовать. Думать о ней как вместе встречи, ждать ее, как ждешь невесты, – не получается, нет. Смириться, сделать вид, что привык? Мирись, мирись, мизинчик… Очень уж условия мира тяжелы: нате, подпишите капитуляцию. Говорят, Бог не создавал смерти, это сделал человек: запретный плод, все такое. И еще говорят: она – часть разумного процесса, страшно и вообразить, как бы мы жили, не будь ее. Что же, Верочка просто стала жертвой миропорядка, во имя этого умерла? Одни вопросы…
Есть и ответы. Я верю, что из правильно поставленной запятой произойдет для моих ребят много хорошего: как именно, не спрашивайте – не отвечу, но из этих подробностей – из слитно-раздельно, из геометрии, из материков и проливов, дат суворовских походов, из любви к Шопену и Блоку – вырастает деятельная, гармоничная жизнь.
И, наконец, я свободен. “Радуйтесь в простоте сердца, доверчиво и мудро”, – говорю я детям и себе. Не сам придумал, но повторяю столь часто, что сделал своим. Таким же своим, как сонных детей в классе, как русскую литературу, как весь Божий мир.
2009, 2012, 2015 гг.
Человек эпохи Возрождения
Повесть
Кирпич
Сероглазый, подтянутый, доброжелательный, он просит меня рассказать о себе.
Что рассказывать? Не пью, не курю. Имею права категории “В”.
От личного помощника, говорит, ожидается сообразительность.
– Позвольте задать вам задачку.
Хозяин барин. Хотя, что я – маленький, задачки решать?
– Кирпич весит два килограмма плюс полкирпича. Сколько весит кирпич? Условие понятно?
Чего понимать-то?
– Четыре кг.
До меня ни один не ответил. Так ведь я по второй специальности строитель.
– А по первой?
А по первой пенсионер. В нашей службе рано выходят на пенсию.
Виктор вроде как младший хозяин, я покамест не разобрался:
– Пенсия маленькая?
Побольше, чем у некоторых, а не хватает. Старший ставит все на свои места:
– Анатолий Михайлович, вы не должны объяснять, для чего вам деньги.
Я, вообще-то, Анатолий Максимович, но спасибо и на том. В итоге он один меня тут – по имени-отчеству, а Виктор и обслуга вся, те Кирпичом зовут. Ладно, потерпим. Главное, взяли.
Высоко тут, тихо. Контора располагается на шестнадцатом. Весь этаж – наш. А на семнадцатом сам живет. Выше него никого нет. Кабинет, спальня, столовая, зала и этот – жим, джим.
– Лучше шефа сейчас никто деньги не понимает. – Слышал от Виктора. – Мне, – говорит, – до него далеко пока.
Виктор – небольшого росточка, четкий такой, мускулистый. Я сам был в молодости, как он. Заходит практически ежедневно, но не сидит. На земле работает, так говорят, – удобряет почву. Проблемы решает. Какие – не знаю. Мои проблемы – чтоб кофе было в кофейной машине, лампочки чтоб горели, записать, кто когда зашел-вышел. Хозяин порядок ценит – ничего снаружи, никаких бумажек, никакой грязи, запахов. Порядок, и в людях – порядочность.
– Наша контора, – говорит Виктор, – одна большая семья. Кто этого не понимает, будет уволен. Так-то, брат Кирпич.
Два раза мне повторять не надо.
Я – сколько здесь? – с августа месяца. Большая зала, переговорные по сторонам, кухонька, лестница на семнадцатый. Тихо тут, как в гробу. Мировой финансовый кризис.
Сижу в основном, жду. Чего-чего, а ждать мы умеем. Смотреть, слушать, ждать.
У богатых, как говорится, свои причуды: шеф вон – на пианино играет. Все правильно, в Америке и в семьдесят учатся, только мы не привыкли. Завезли пианино большое, пришлось стены переставлять. Надо так надо. Я ж говорю, у богатых свои причуды.
Ходят к нам – Евгений Львович, хороший человек, и Рафаэль, армянин один, музыку преподает. Виктор называет их “интели”. Интеллигенция, значит. Только если Евгений Львович, чувствуется, действительно человек культурный, то Рафаэль, извините, нет. Вот он выходит из туалета, ручками розовыми помахивает и – к Евгению Львовичу. На меня – ноль внимания, будто нет меня.
– В клозете не были? Сильное впечатление. – Разве станет культурный человек о таких вещах? Тем более с первым встречным. – А вы, позвольте спросить, с патроном чем занимаетесь?
– Я историк… Историей. – Евгений Львович оглядывается, будто провинился чем. Вид у него – не сказать чтоб здоровый, очки прихвачены пластырем. И каждый раз так – задумается и говорит: “Все это очень печально”.
А хозяина стали они звать патроном. Патрон да патрон.
– Давно, Евгений Львович, с ним познакомились?
Чего пристал к человеку? Ты сам с Евгением Львовичем познакомился только что. Урок кончился – и топай давай.
– В конце октября. На Лубянке, у камня. Знаете Соловецкий камень?
– Ага, – говорит Рафаэль. – А что он там делал?
Ох, какие мы любопытные, всюду-то мы норовим нос свой просунуть! Не нравится мне Рафаэль. Хотя я нормально, в общем-то, ко всем отношусь. Кто у нас не служил только.
– Шел мимо, толпа, подошел… – отвечает Евгений Львович.
Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю, Бутово. Мы соседи, значит.
– Никогда прежде не ездил с таким комфортом.
И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-нибудь в первый раз.
– Беседовали, представьте себе, – говорит, – о патриотизме.
У Рафаэля сразу скучное лицо.
– Но разговор получился славный, я кое-что себе уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из своей среды… Многое как бы само собой разумеется…
Да чего ты перед ним извиняешься? – думаю.
Евгений Львович про женщину рассказывает про одну:
– Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это, по-вашему?
Рафаэль плечом дергает:
– Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.
– Вот и наш с вами, как вы его назвали? – патрон – высказался в том же духе. А по мне – нет, не страх. Книгу Иова помните?
Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное, какое-то свое.
– Перед Иовом ставится вопрос: “да” или “нет”? Говорит он миру, творению “да” или, как жена советует…
– “Похули Бога и умри”.
– Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собою – весь мир. Так что…
– Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили еще Европу.
– Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно прошло. И осталось – вот то, что осталось. Советский Союз и был – настоящее, всё. Теперь у нас есть заграница. А тогда: либо – “да”, либо – “нет”, “похули и умри”.
Рафаэль голову склонил набок:
– Что-то есть в этом. Можно эссе написать.
Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.
– Какой у вас, Рафаэль, практический ум!
– Был бы практический… – Рафаэль глазами обводит контору. – Десять лет на коробках. И какой же историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)? Патрон ее в институте должен был проходить. Ему ведь – сколько? Лет сорок?
– Нет, – улыбается Львович. Смотри-ка ты, улыбнулся! – Нам пришлось начать сильно издалека. Мы занимаемся, скажем так, священной историей. В начале сотворил Бог небо и землю.
Чего он так голос-то снизил?
– Да-а… – Рафаэль поводит головой влево-вправо, а в глазах смешочек стоит. – А ведь это замечательно, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших дней, со мной – музыкой! И тут же – спорт, наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы… В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! – Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? – Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня про хроматическую гамму втолковывал, про корень какой-то там степени… Широта, размах! Просто – человек эпохи Возрождения!
Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…
– Знаете, – говорит вдруг, – что он после той, первой встречи нашей сказал? На прощание. “Наш разговор произвел на меня благоприятное впечатление”. Вот так.