Страдания юного Вертера (страница 3)
Из ближайшего дома вышел молодой крестьянин и занялся починкою плуга, который я несколько дней тому назад рисовал. Его наружность располагала к себе, и я заговорил с ним, расспросил о его житье-бытье; мы познакомились и, как это часто бывает у меня с людьми такого склада, подружились. Он рассказал мне, что состоит в работниках у одной вдовы и что очень доволен своею хозяйкой. Из того, как много он о ней рассказывал и как усердно ее хвалил, скоро заключил я, что он предан ей душой и телом. Она уже немолода, сказал он, покойный муж сильно обижал ее, и потому она не желает больше выходить замуж; из рассказа же его отчетливо явствовало, как хороша она собою в его глазах, как желанна она ему, как он мечтает, чтобы она согласилась выйти за него, надеясь изгладить в ее памяти печальные воспоминания о первом замужестве. Мне пришлось бы повторить все слово в слово, чтобы живописать тебе чистое, бескорыстное чувство этого парня, его любовь и верность. Да, мне понадобился бы величайший поэтический дар, чтобы вместе достоверно передать тебе и выразительность его жестов, гармонию его голоса, затаенный огонь в его глазах. Увы, словами не высказать той нежности, которая сквозила во всем его облике; что бы ни говорил я, все выходило бы неуклюже и пошло. Особенно тронули меня его опасения, что я могу превратно истолковать его отношение к ней и усомниться в ее добропорядочности. Мне ни за что не донести до тебя всей прелести его описаний наружности вдовы, ее стана, столь пленительного для него, даже несмотря на то, что он уже утратил былую гибкость и притягательность. Никогда еще не встречал я в своей жизни – и даже помыслить и вообразить себе не мог – столь жаркой страсти и столь жгучего вожделения в сочетании со столь удивительной чистотой. Не спеши бранить меня, если я скажу тебе, что при одном только воспоминании об этой целомудренности и искренности у меня горит душа и меня теперь повсюду преследует этот образ верности и любви и что я сам, точно воспламенившись от нее, томлюсь и изнываю от тоски.
Теперь мне хотелось бы поскорее увидеть и ее; а впрочем, по некотором размышлении, мне следовало бы, напротив, избежать встречи с нею. Лучше видеть ее влюбленными глазами этого парня, ибо своими глазами я, быть может, увижу ее совсем иною, нежели представляется она сейчас моему внутреннему взору; зачем же мне портить прекрасный образ?
16 июня
Отчего я не пишу тебе? И ты вопрошаешь меня о том, слывя ученым мужем? Ты мог бы и сам догадаться, что я здоров и всем доволен, и даже… словом – я свел одно знакомство, которое мне очень дорого. Сдается мне, что я… Право, не знаю…
Рассказывать тебе по порядку, как все случилось, как повстречал я это пленительнейшее создание, я решительно не в силах. Я весел и счастлив и, стало быть, не гожусь в историографы.
Сказать ли «ангел»? Тьфу! То же говорят и другие о своих возлюбленных, не правда ли? Однако я не в силах передать и изъяснить тебе ее совершенство; довольно и того, что она завладела всеми моими чувствами и помыслами.
Какое поразительное сочетание простодушия и ума, доброты и твердости, душевного покоя и деятельной натуры, живущей полною мерою!
Все, что я говорю о ней, – не более чем жалкая, гадкая болтовня, убогие абстракции, не отражающие ни единой черты ее существа. В другой раз – нет, не в другой, а непременно теперь, сейчас расскажу я тебе о ней все. Не сделаю я этого сию же минуту, значит, не сделаю уж никогда. Ибо, между нами говоря, начав писать, я не раз порывался отложить перо, велеть оседлать моего коня и ускакать прочь. И хотя я поклялся себе утром не ездить туда нынче, я то и дело подхожу к окну, чтобы посмотреть, не клонится ли солнце к закату.
Я все же не совладал с собою и ускакал к ней. И вот я вернулся, дорогой Вильгельм, и за поздней своей скромной трапезою вновь пишу к тебе. Какое блаженство – видеть ее в кругу резвых пригожих детей, ее восьми братьев и сестер!
Однако, если я продолжу в том же духе, ты в конце моего рассказа будешь знать не более, чем в начале. Слушай же, ибо я намерен принудить себя войти наконец в подробности.
Недавно писал я тебе, что познакомился с амтманом С. и что он просил меня вскоре быть его гостем в его уединенной обители или, вернее, в его маленьком королевстве. Я не торопился исполнить его просьбу и, может быть, вовсе не собрался бы нанести этот визит, если бы не счастливый случай, открывший мне сокровище, таившееся в этом тихом уголке природы.
Здешняя молодежь положила устроить загородный бал, на котором я с охотою изъявил готовность присутствовать. Я напросился в кавалеры к одной милой, хорошенькой, хотя и ничем не примечательной барышне, и мы условились, что я найму карету и мы с нею и ее кузиной отправимся к месту увеселения, а по дороге заедем за Шарлоттой С.
– Сейчас вы увидите настоящую красавицу, – сказала моя спутница, когда мы ехали к охотничьему замку широкой лесной просекой.
– Берегитесь же, – прибавила ее кузина. – Не вздумайте влюбиться.
– Почему же? – полюбопытствовал я.
– Она уже обручена, – отвечала та. – С одним достойным человеком, который теперь уехал, чтобы привести в порядок свои дела в связи со смертью отца и получить весьма доходное место.
Сообщение это принял я довольно равнодушно.
Солнце еще не успело скрыться за горами, когда мы остановились перед воротами. Было душно, и девушки выражали тревогу, опасаясь грозы, которую предвещали серые тучи, клубившиеся на горизонте. Я постарался развеять их опасения замечаниями метеорологического толка, исполненными оптимизма, хотя и сам уже предчувствовал, что праздник не обойдется без неприятных сюрпризов природы.
Я вышел из кареты, и служанка, подоспевшая к воротам, сообщила, что мадмуазель Лоттхен просит извинить ее, она сию минуту выйдет. Я прошел к красивому дому в глубине двора, и когда, поднявшись на крыльцо, вошел внутрь, мне представилось прелестнейшее зрелище из всех когда-либо виденных мною. В передней стояла стройная девушка среднего роста, в простом белом платье с розовыми бантами на груди и на рукавах, а вокруг нее столпилось шестеро детей, мал-мала меньше, от одиннадцати до двух лет. Она держала в руках каравай черного хлеба и, отрезая от него куски сообразно возрасту и аппетиту своих маленьких питомцев, наделяла каждого его порцией, да с такой восхитительной приветливостью, а те, протягивая вверх ручонки еще до того, как настанет их черед, кричали ей с такою искреннею радостью: «спасибо!», а затем, в зависимости от характера и нрава, либо вприпрыжку бросались прочь со своею добычей, либо отходили степенно, направляясь к воротам, чтобы посмотреть на гостей и карету, в которой должна была уехать их Лоттхен.
– Прошу меня простить, – сказала она, – за то, что я заставила ваших спутниц ждать, а вам даже пришлось самому пройти в дом, чтобы поторопить меня. За сборами и распоряжениями по дому на время моего отсутствия я совсем забыла про ужин, а дети привыкли получать хлеб лишь из моих рук и не желают слышать никаких отговорок.
Я сделал ей какой-то невразумительный комплимент, в то время как все чувства мои сосредоточены были на ее облике, голосе, жестах, и едва я успел оправиться от удивления, как она ушла в свою комнату за веером и перчатками. Дети между тем поглядывали на меня искоса с некоторого расстояния, и я подошел к самому младшему из них, чрезвычайно миловидному мальчугану. Он попятился было от меня, но тут воротилась Лотта и сказала ему:
– Луи, дай же дяде ручку.
Тот охотно повиновался, я же не мог удержаться и сердечно поцеловал малыша, несмотря на его сопливый носик.
– Дяде? – сказал я, подавая ей руку. – Вы полагаете, что я достоин счастья быть вашим родственником?
– О, наша родня столь многочисленна, что ничуть не пострадает, если к ней прибавится еще один родич, не уступающий своими достоинствами всем прочим.
Уже на ходу она наказала старшей сестре Софи, девочке лет одиннадцати, хорошенько смотреть за детьми и поцеловать от нее папá, когда тот вернется с конной прогулки. Малышам же она велела во всем слушаться свою сестрицу Софи так, как если бы это была она сама, и те наперебой обещали ей это. Одна маленькая белокурая умница лет шести, однако, не преминула заметить:
– Софи – вовсе не ты, Лоттхен. Тебя мы любим сильнее.
Двое старших мальчуганов уже успели вскарабкаться на задок кареты, и по моей просьбе она позволила им доехать с нами до опушки, взяв с них слово крепко держаться и не озорничать.
Едва мы успели устроиться в карете и дамы, поприветствовав друг друга, обменялись замечаниями о туалетах, преимущественно о шляпах, а затем на скорую руку перемыли косточки ожидаемым на балу гостям, как Лотта велела кучеру остановиться, а братьям слезть с запяток; те пожелали непременно еще раз поцеловать ей ручку, и старший сделал это со всею возможною нежностью пятнадцатилетнего кавалера, другой же по-мальчишечьи горячо и порывисто. Она еще раз передала привет малышам, и мы поехали дальше.
Кузина спросила Лотту, прочла ли та книгу, которую она ей недавно посылала.
– Нет, – отвечала Лотта, – она не понравилась мне. Охотно верну ее вам. Предыдущая была, впрочем, не лучше.
Осведомившись, что это были за книги, и получив от нее ответ, я был немало удивлен[10]: во всем, что она говорила, было столько смелости и самостоятельности суждений; с каждым словом открывал я все новые прелести в ее чертах, замечал все новые проблески ее ума, становившиеся тем ярче, чем более чувствовала она мое живое участие и понимание.
– Когда я была моложе, я больше всего любила романы, – говорила она. – Одному богу известно, как я блаженствовала, устроившись воскресным днем где-нибудь в укромном уголке с книжкою и всем сердцем разделяя счастье и злоключения какой-нибудь мисс Дженни. Не скрою, я и теперь еще нахожу в романах некоторую привлекательность. Но поскольку у меня так редко доходят руки до чтения, то книга должна уж совершенно отвечать моему вкусу. И авторы мне тоже милее всего те, у которых я нахожу свой мир, у которых происходит то же, что и вокруг меня, и чья история интересна и близка мне так же, как моя собственная домашняя жизнь, которая, хотя и далека от райской, однако ж в целом представляет для меня источник несказанного счастья.
При этих словах я постарался скрыть свое волнение. Однако усилия мои оказались напрасными: когда она мимоходом необыкновенно метко высказалась о «Векфильдском священнике»[11] и о…[12], я, не сдержавшись, поделился с нею своими мыслями об этом предмете и лишь через несколько минут, когда Лотта попыталась вовлечь в беседу наших спутниц, заметил, что те во все это время не сводили с меня изумленных глаз и молчали, словно их тут вовсе и не было. Кузина затем несколько раз скользнула по мне лукаво-насмешливым взором, но меня это нисколько не заботило.
Разговор перешел на танцы.
– Если пристрастие к танцам – порок, – сказала Лотта, – то должна вам признаться, что не знаю более приятного порока. А когда меня одолевают тревоги или огорчения, стоит мне лишь побренчать на своем расстроенном фортепьяно какой-нибудь контрданс, как все мигом проходит.
Как я любовался ее черными глазами! Как упоителен был вид ее живых губ и свежих, румяных щек! Увлеченный восхитительным смыслом ее речей, я порой не слышал слов, которыми она его выражала. Тебе не трудно будет представить себе это, ведь ты меня знаешь. Словом, когда мы достигли цели, я вышел из кареты, точно во сне, и так погружен был в свои грезы, созвучные опускающимся сумеркам, что даже не обратил никакого внимания на музыку, доносившуюся из освещенного зала.
Кавалеры кузины и Лотты, господа Одран и некий Н. Н. – разве упомнишь все имена! – встретили нас у кареты и, взяв под руку своих дам, повели их наверх, я со своею последовал за ними.
Мы грациозно лавировали в менуэтах; я приглашал одну девицу за другой, и как назло самые глупые и неказистые не торопились сделать книксен и отпустить меня восвояси. Лотта с своим кавалером между тем начала англез, и мне, верно, нет нужды объяснять тебе, как приятно мне было, когда она проделывала фигуру с нами. Видел бы ты ее танцующей! Она всем сердцем и всею душою отдается танцу, все тело ее исполнено гармонии, она – сама безмятежность, сама непосредственность, словно ничего другого для нее уже не существует и она ни о чем не думает, ничего не чувствует; в эти минуты она определенно забывает обо всем на свете.