Женская солидарность (страница 2)
Но время шло, слава и известность не приходили, а советская действительность поводов для оптимизма не давала. Скорее наоборот, жизнь награждала меня такими зуботычинами и оплеухами, что мир, который я видел в розовом свете, приобретал все более тёмные тона. Однако юношеский оптимизм был слишком силен, и я все ещё пытался бороться. Только шестидневная война поставила все точки над i. Моё отношение к стране проживания стало резко враждебным. Мне стало трудно скрывать свои чувства от окружающих, и я стремился к тем, кто разделял мои взгляды. Эти люди пытались переделать мир и душой, конечно, я был с ними. Но в движущую силу народных масс я не верил, агитировать их считал делом не только бесполезным, но и опасным, а опыт моих новых друзей показал, что все диссиденты в Советском Союзе делились на досидентов, сидентов и отсидентов. Ни в одной из этих групп оказаться я не хотел, и даже тогда, когда я помогал своим единомышленникам, делал это очень осторожно, так чтобы избежать опасных последствий. Я чувствовал, что рано или поздно они добьются своего, и в самой глубине души, боясь признаться в этом даже самому себе, надеялся, что тогда мне удастся пройти маршрутом своего дяди.
А вскоре он и сам приехал в Россию.
Узнав о моих намерениях, он так воодушевился, что тут же хотел мне взять билет на самолёт. Далёкий от советской действительности, он не понимал социалистической интерпретации слова "свобода", но его поддержка придала мне сил. Из Америки он писал мне обнадёживающие письма и при малейшей возможности передавал привет. Гости из-за океана, приезжавшие к нам домой, уверенно говорили, что открытие границ – это вопрос времени.
И я ждал.
Я с нетерпением ждал возможности уехать.
Но когда она представилась, воспользоваться ею я не сумел. Первый эшелон ушёл без меня и шлагбаум надолго закрылся. Я чуть было не опоздал и на второй. Он уже мчался на полных парах, и были видны красные фонарики в конце состава, но каким-то чудом мне удалось вскочить на подножку последнего вагона. И с группой таких же безродных космополитов я попал в Австрию.
Поселили нас в летнем лагере, игрушечные домики которого не были рассчитаны на такое количество людей. И хотя мы сталкивались друг с другом гораздо чаще, чем хотелось бы, но жили довольно дружно. Единственным возмутителем спокойствия был я. Оказавшись за границей, я уже не пытался сдержать своих эмоций и когда люди, рассказывая о своей жизни в Союзе, говорили "у нас" я прерывал их как врагов народа.
– У кого это "у вас", – хорохорился я как молодой петушок, – вас там заклеймили позором, назвали предателями и отщепенцами, лишили советского гражданства и ещё заставили за это заплатить. "Ваше" правительство выгнало вас из страны со статусом беженца и без всяких прав, оно разрешило вам вывезти два чемодана на человека и $80 на семью, так что вашего там ничего не осталось, а впрочем, ничего и не было. И даже когда вы жили там, вы были "у них".
В эти моменты я не думал, что моё собственное прозрение заняло много лет, а лекарство от близорукости поступало из Америки, фармацевтической столицы мира, от человека, который в молодости сам переболел и слепотой, и ностальгией. Он как добросовестный врач приезжал ко мне на дом, а когда не мог посетить меня лично, присылал своих эмиссаров. Это помогло мне увидеть мир таким, каким он был, а не таким, каким его рисовали классики социалистического реализма.
Мои нападки повторялись по нескольку раз в день и, в конце концов, я так достал своих соседей, что однажды, после прогулки по Альпам (как это тогда звучало для нас – прогулка по Альпам!) они сказали: Боря, мы нашли способ избежать ненужных споров. Впредь, говоря о Советском Союзе, мы не будем употреблять местоимение "у нас", но поскольку мы не готовы ещё заменить его словами "у них", то в качестве компромисса мы будем говорить "в зоне".
И так они были довольны своей находкой, что больше уже не ошибались. Да и я успокоился. Наверно горный воздух и пасторальный пейзаж подействовали на мою истерзанную душу. Мне надоело исправлять лингвистические ошибки своих знакомых и когда они начинали рассказы о прошлом, я уходил из дома.
Пока мы ожидали разрешения на въезд в Америку, я узнал печальную новость: мой дядя умер. Мне было ужасно обидно. Я очень надеялся встретиться с ним и уже как равный пожать его руку. Но, увы, теперь эта встреча откладывалась на неопределённый срок. Впрочем, мне казалось, что даже после смерти, из лучшего мира, он внимательно наблюдал за мной. Он знал, что на мне круг замкнулся. Также как и мой дед, я переломил свою судьбу и с опозданием на полжизни шагнул через океан, на свободу.
Она опьянила меня. Она оказалась гораздо лучше, чем я ожидал и одновременно намного хуже. Но это была моя свобода, моя осуществлённая мечта и я принял её целиком и без оговорок.
2.
Моё открытие Америки
(Миннеаполис, 2000 год)
Чему, чему свидетели мы были!
Игралища таинственной игры,
Металися смущенные народы;
И высились и падали цари;
И кровь людей то Славы, то Свободы,
То Гордости багрила алтари.
А.С.Пушкин.
Через полчаса наступит новое тысячелетие, и я буду встречать его здесь, в Америке. Мне хочется себя ущипнуть. Неужели это не сон? Ведь я родился больше полувека назад, в годы правления кровавого диктатора, за железным занавесом, в мире, который даже мне теперь кажется средневековым.
Меня отдали в школу для получения обязательного образования и мои одноклассники быстро просветили меня в том, что морда у меня – жидовская. Было это абсолютной правдой, но мне не нравился тон, которым эта правда доводилась до моего сведения, и я кулаками отстаивал своё право этой правды не слышать. Наверно, у меня это получалось лучше, чем у других инвалидов пятой группы (пятая графа в советском паспорте – национальность), ибо я своего добился довольно быстро. А у тех, других это заняло много лет. Их никак нельзя было назвать мордами, это были маленькие, худенькие еврейчики, очкарики, которые были рождены учёными, врачами и адвокатами, но поставленные в суровые условия советской действительности, стали заниматься силовыми видами спорта и к старшим классам добились того, что обидных эпитетов не произносили даже за их спиной.
В этой же, очень средней школе, учительнице русского языка, несмотря на все её старания, не удалось отбить у меня любовь к литературе вообще и к Пушкину в частности, но мои родители убеждали меня, что надо поступать не в тот институт, в который хочется, а в тот, в который надо. И я выбрал такой, в котором, во-первых, была военная кафедра, во-вторых, туда ещё брали евреев и, в-третьих, он был недалеко от дома.
И только после 15 лет подневольного образования я занялся тем, что любил больше всего: я опять стал учиться, теперь уже на курсах экскурсоводов. Окончив их, я начал водить экскурсии по Пушкинским местам. Это называлось халтура, но она приносила мне гораздо большее удовлетворение, чем основная работа. Я вообще переселился в XIX век. Все интересные люди России того времени стали моими хорошими знакомыми. Я знал, чем они жили, с кем встречались и о чем спорили. Я пытался уйти от окружающей меня действительности, но она упорно обступала меня со всех сторон и настойчиво напоминала о себе.
Мои друзья стали собираться в дорогу и я, конечно, хотел ехать с ними, но девушка, с которой я встречался, и которая за время наших встреч чуть три раза не вышла замуж, остановила, наконец, свой выбор на мне. А она не хотела даже слышать об отъезде, ибо воспитывалась в семье верноподданных коммуноидов, и ей очень нравилось жить в Москве в эпоху развитого социализма.
И я заметался. Как многие молодые люди я хотел все: уехать в Америку, жениться и взять с собой Пушкина. Это противоречило здравому смыслу и, описав ситуацию своему другу, я задал ему вопрос, на который не смогли ответить ни Чернышевский, ни Ленин. Что делать? – спросил я его. И он с лёгкостью гения ответил мне тоном старого раввина:
– Если ты очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться – езжай и не женись; если ты очень хочешь жениться и не очень хочешь ехать – женись и подожди; если ты не очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться – не женись и не езжай.
Своим советом он взял у меня патент, который я так и не смог обойти.
И я женился, и стал ждать. Но это не было пассивное ожидание: каждый день его был заполнен сионистской пропагандой и антисоветской агитацией.
Между тем я узнал, что такое счастье – это иметь красивую жену. Правда, скоро я понял, что такое несчастье – это иметь такое счастье, ибо печать в паспорте означала конец тех ограниченных свобод, которые предоставляла мне страна победившего пролетариата. Мне чётко указывали, куда пойти, что одеть и с кем встречаться. Мне говорили, что надо есть и в каких словах выражать восторг от принятой пищи.
– Да не буду я есть эту гадость, не нравится она мне.
– Как так? Все едят, и всем нравится, а тебе не нравится?
А кто это все? – это мужья её приятельниц, которых терроризировали также, как и меня. Мы называли это красным террором, а женщины, желая подсластить пилюлю, уточняли: пре-красный.
Я смотрю на свадебные фотографии, и мне кажется, что это было вчера, ну, ладно, позавчера, но помню-то я это так, как будто все произошло сегодня утром. Вот мы стоим в окружении родственников и знакомых, из которых иных уж нет, а те далече. Вот мы расписываемся в какой-то книге, вот пожимаем руку депутату, махровому антисемиту, который под звуки Мендельсона поздравляет двух евреев с тем, что они образовали новую семью и теперь законным путём могут начать плодить потомство на его родине.
А вот наш последний внебрачный поцелуй. Хотя нет, предпоследний. Фотограф, который к часу дня был уже здорово навеселе, сделав снимок, стал недоуменно крутить в руках камеру, а потом, заикаясь и путаясь в словах, извиняющимся голосом выдавил из себя:
– Ребята, ничего не получилось, повторите ещё раз, с другой выдержкой.
И мы повторили, с другой выдержкой, а потом ещё раз, с третьей выдержкой, а потом ещё много раз с разными выдержками. Вероятно, от частого повторения у нас родилась девочка, в которой мы не чаяли души. И так я любил эту живую куклу, что мне очень хотелось сострогать ей младшего братика, но жена уклонялась от моих кавалерийских наскоков, всегда заканчивая наши дебаты одной и той же фразой: Хочешь – рожай. Конечно, я хотел, но не мог, ибо природа создала меня для другого.
Я смотрю на фотографию и понимаю, почему у меня язык не поворачивался назвать жену своей половиной: я был хорошо упитанным молодым человеком, а она, также как и теперь, была маленькой, худенькой женщиной. Я называл её своей четвертинкой. И при виде её испытывал такую жажду, что даже когда принимал её по нескольку раз в день, мне все равно было мало.
А вот другая фотография. Сделана она уже в другом месте, в другое время и с другими людьми. Опять это наша свадьба, только теперь фотография уже цветная, а свадьба серебряная. Опять мы целуемся, но выдержка уже не та… И хотя по-прежнему я испытываю жажду при виде своей четвертинки, но теперь я на строгой антихолестерольной диете и принимаю её раз в неделю, да и то не всегда. Зато теперь на фотографии я вижу свою дочь. Она уже взрослая женщина, которая большую часть своей жизни провела в Америке. Конечно, она ориентируется здесь гораздо лучше, чем мы. Наверно, поэтому на наших семейных советах она является председателем с правом последнего слова; статус наблюдателя с совещательным голосом принадлежит моей жене, а роль народа, который продолжает безмолвствовать, осталась за мной.
А началось это перераспределение ролей, когда перестройка перешла в перестрелку, и я сказал жене, что хочу ехать. Она почувствовала, что на сей раз дело одними словами не ограничится, и стала метаться, как птица в клетке. Она предпринимала все возможное, чтобы и меня удержать в этой клетке, она не хотела видеть открытую дверь, которая вела на свободу. Она просила и умоляла, она плакала и устраивала скандалы. Мне было жалко на неё смотреть, но я не сдавался. Тогда в последней, отчаянной попытке она обратилась к своему птенчику, которому было тогда 12 лет.
– Оля, – сказала она, – папа хочет ехать в Америку, а я не могу: здесь мои друзья и родственники. Я здесь родилась и выросла, я знаю, как здесь жить. Давай останемся, пусть он едет, он будет присылать нам импортные вещи, а ты, когда вырастешь, поедешь к нему в гости.
– Нет, – ответил птенчик, – ты здесь найдёшь другого, а папа у меня один. Я хочу с ним.
Так она решила и свою судьбу, и судьбу своих родителей.