Сочельник строгого режима. Тюремно-лагерные были (страница 6)
Было время, казалось ему единственно правильным и даже мудрым собрать всю информацию о том, что творилось на лагерной промке, оформить в виде грамотной телеги и отправить в Москву в какое-нибудь важное ведомство, способное по этому вопросу и порядок навести и виноватых наказать. Только недолго это время длилось. Очень скоро всё, что правильным и мудрым казалось, сущим пустяком представлялось. Потому что ясно было: не существует в стране инстанции, готовой и способной решать проблемы российских арестантов. Не наивным, а нелепым представлялось даже надеяться на обратное. Это как с лагерного плаца внеземным цивилизациям сигналы зажигалкой подавать, и верить, что через день на тот плац НЛО плюхнется.
Засыпа́л Сергей Прохоров уже совсем здоровым и очень спокойным человеком, даже не вспомнившим, что ощущал он всего два часа назад. Большое беспокойство испытал он на следующий день. Совсем необычного свойства было это чувство. Казалось, изменилось что-то внутри и настолько серьёзно, что за этой внутренней переменой, того гляди, должен круто измениться весь остаток его биографии. Хотя, откуда взяться этим переменам? Никаких бумаг на пересмотр своей делюги он не отправлял. Никакая амнистия коснуться его не могла. В никакую правовую реформу в России он не верил. Потому и бок о бок с проявившимся внутри беспокойством вьюном вертелось почти бабье любопытство: что сейчас наступит, чем предчувствия обернутся, как всё закончится?
Опять почувствовал великой силы пружину внутри, неизвестно откуда взявшуюся и неведомо для чего предназначенную. И ещё показалось, что связана эта пружина с часовым, уже зати́кавшим механизмом.
Однако на разводе никаких новостей никто не озвучил, ровно без событий прошёл завтрак, да и потом, в бараке, ничего не случилось, ничего не произошло.
И случилось, и произошло всё часом позднее, когда вышел он в локалку покурить. Прежде чем сигареты по карманам шарить, подошёл к турнику, соблюдая давнюю привычку, хотел несколько раз подтянуться. Уже подпрыгнул, уже повис, ухватив перекладину неширокими, но крепкими узловатыми кистями, и… похолодел, понимая, что своего веса он не чувствует. Всё чувствовал, что положено было ему чувствовать в этот момент: и скользкую холодность перекладины (это на ощупь), и кисло-горькую близость лагерной пекарни (это по запаху). Кажется, во рту даже вкусовой отголосок съеденной за завтраком пшенной каши присутствовал, и вкус ещё не выкуренной сигареты уже улавливался. Только все эти ощущения слишком обычными, слишком постоянными, если не сказать вечными, были. И ни в какое сравнение с новым чувством они не годились: он понимал, что у него нет веса.
Сейчас уверен был: та пружина, что накануне внутри обозначилась, до предела сжалась и завибрировала.
– Стоп! Суету – отставить! Горячку не пороть! – сам себе он скомандовал, хотя в армии не служил и ко всему, что хоть краем к строгой дисциплине или чему-нибудь военному касалось, относился почти с ненавистью.
Оглянувшись и поняв, что никто из бывших в локалке арестантов не смотрит в его сторону, Прохоров зашёл за угол барака. Сейчас ему было плевать, что обычно здесь курили обиженные, что появиться здесь порядочному зеку – значит зашквариться, что в переводе с тюремно-лагерного означало потерять ту самую порядочность. Куда важнее было поспешить убедиться в том, что, действительно, с ним произошло.
Он был почти уверен, что и недавно обретённое ощущение отсутствия собственного веса и, соответственно, открывшаяся перспектива собственного полёта – ошибка, наваждение, глюк, которому всегда найдется место в истрёпанном неволей сознании арестанта. Уже успел подумать, что и хорошо это, что и слава Богу, что пригрезилось, примерещилось, ибо, кажется, невозможно, правильно распорядиться таким даром в приплюснутых со всех сторон условиях российской зоны. Кроме проблем, кроме усложнений, и без того непростой обстановки на ограниченном пространстве. Подумать-то успел, только всё равно в сокровенных закоулках сознания ярко сверкнуло дивным светом надежды предположение: может быть, всё-таки правда, может быть, всё-таки полечу?
Только для зоны, для арестанта слово «полечу» в чистом виде не может существовать. В этой обстановке глагол «полететь» – только одно значит – «улететь». Улететь, улететь… Короче, долой, прочь… Прочь из неволи! Туда, где и в помине нет ни шмонов, ни проверок, где глаз не натыкается ни на локалку, ни на запретку, ни на вышку с охраной.
То ли щёлкнула, то ли хлопнула, а, может быть, и совершенно бесшумно, но с невероятной мощью крутанулась та, ставшая частью его самого, пружина.
Хорошо, что сейчас рядом никого не было. Хотя, если бы кто здесь и оказался, вряд ли смог смутить, тем более помешать Сергею Прохорову. Несколько раз, качнувшись с пятки на носок, он замер, вытянувшись в струнку, словно прислушиваясь к себе самому. Потом, немного присев, слегка оттолкнулся двумя ногами. Получилось: завис над усеянной втоптанными окурками, пахнувшей мочой землёй. Завис, не ощущая своего веса, не чувствуя своего тела. И …всё равно не верил, что всё это происходит с ним наяву. Проглотил внезапно обозначившийся в горле очень неудобный комок, чуть дёрнулся, как человек дергается, спеша освободиться от снимаемой одежды и увидел, что расстояние между подошвами его башмаков и землёй заметно увеличилось. Втоптанные в неё окурки были теперь едва заметны и раздражавший ранее резкий неприятный запах уже не чувствовался.
Его мысли, до этого крутившиеся в несусветной чехарде, успокоились. Впрочем, никаких мыслей уже не было вовсе. Полагавшееся им место занимало что-то совсем незнакомое очень сильное, никому и ничему не подчиняющееся. Идея – не идея. Желание – не желание. Скорее установка, команда. Непререкаемая, не допускающая даже намёка на неисполнение.
Лететь! Вперёд! Точнее, вверх! Вверх! Вверх!
Теперь он выругался, но с такой торжествующей и радостной интонацией, что использованные чёрные слова прозвучали совсем естественно и почти невинно.
Он ещё раз рванулся, двинулся то ли вверх, то ли вперёд, нисколько не удивился, когда увидел под коцами шиферные волны крыши барака. На автомате вспомнил, что арестантам в зоне строго запрещалось подниматься на крыши лагерных построек, подумал: «Хрен ли мне теперь такой запрет…» Подумал с дерзкой гордостью и тут же одёрнул себя, честнее, струсил: «Вдруг не со мной всё это, или мерещится, сколько раз приходилось слышать, как рассказывали матёрые наркоши, что, переборщив с зельем, отправлялись в диковинные странствия во времени и пространстве…» Последние мысли безжалостно стёр из сознания: «При чём здесь наркоши… Известно, они всегда не в себе… Потому и нет доверия им ни в чём… Впрочем, наркоши – одно, я – другое…»
Сейчас внизу, кроме наклонённой унылой шиферной серости, была видна и отрядная локалка – асфальтовый заплёванный пятачок перед бараком, отделённый от прочей лагерной территории высокими решётками с колючей путанкой наверху. Как всегда, арестантов в локалке хватало: курили, в нарды играли, просто с разговорами толклись, но никто вверх не смотрел. Последнему взлетевший не удивлялся, помнил, что и сам совсем нечасто в лагере голову вверх задирал. Понимал, там – небо, значит, свобода, смотреть туда – тосковать, расстраиваться, самому себе лишний раз кровь сворачивать. Зачем пялиться на недоступную свободу, когда двумя ногами, да что там двумя ногами… по уши, торчишь в Неволе. Гадкой, густой и липкой. Из которой не вылезти, не выскочить. Разве что… вылететь. Неужели… Неужели, это теперь и случилось? И ничего это не снится. Точно, не снится, потому как только что крепко ущипнул он себя за кисть левой руки. Вот оно, красное пятно выше запястья: и зудит, и побаливает. Впрочем, что там пятно! Тоже мне примета полёта! Куда важней, что сейчас ощущаются потоки воздуха, упругость воздуха, движение этого воздуха. Чувства, знакомые лишь избранным: парашютистам да дельтопланеристам. Всё это ощущается всем телом, а веса тела, будто, и нет вовсе. А ещё, всё то, что раньше на одном уровне с тобой было, теперь под тобой: вот под коцами твоими медленно проплывает и так же небыстро в размерах уменьшается.
Как-то само собой очень быстро научился Сергей Прохоров управлять своим телом в отсутствии всякой опоры. Да так ладно, будто все свои прожитые почти полсотни лет не столько топтал землю, асфальт, бетон, камни и песок, сколько летал над всем этим.
Сейчас он взял чуть левее от своего барака и оказался рядом с корпусом лагерной администрации. Немного опустился, завис на уровне окон комнаты дежурного. Сегодня на вахту Мирон заступил. Один из замов «хозяина». Целый подполковник. Роста двухметрового. До того, как в тюремную систему пришёл, говорят, в ОМОНЕ служил. Опять же, говорят, будто лично с одного удара квартирную дверь в ходе всяких омоновских акций-операций мог вышибить. Злые на язык арестанты уточняли-подкалывали: с одного удара… головы. Всякий, кто Мирона близко видел, и на его лицо внимание обращал, в этом нисколько не сомневался. Вот сейчас он на своём рабочем месте и повязка «Дежурный» на руке. Сидит, голову опустил. Неужели читает? Вряд ли. Кто свою жизнь с тюремным ведомством связал, чтение редко жалует. Скорее, задремал. Утомился от хлопот служебных или сморился от стакана, опять же по службе поднесённого.
«А вот взять, да подобраться поближе и постучать аккуратно костяшками пальцев в окно или максимально приблизиться к стеклу, скорчить рожу пострашней, и прилипнуть лицом вплотную к этому стеклу?» – пришли в арестантскую стриженую и основательно сединой тронутую голову совсем невзрослые мысли. Буквально на мгновение пришли, потому как, в тот же миг неудобно за них Сергею Прохорову стало, а ещё через миг испытал он от них непомерную тоску, отчего и рванул выше. Теперь внизу были уже не только крыши одноэтажных бараков, но и нахлобучка трёхэтажного здания администрации. Впрочем, сверху никакой разницы: та же волнистая шиферная скука, те же жестяные, неизвестно кем погнутые желоба для дождевой воды.
Он ещё так и не осознал до конца всё, что с ним случилось, но был уже уверен: вниз, в локалку, в барак, в зону не вернётся. Не потому что там плохо, а потому что это уже совсем иное измерение, в котором ему, Сергею Прохорову места просто не предусмотрено. Случись чудо и объявись рядом собеседник, спросивший об этом, он бы только в лицо рассмеялся, ничего объяснять не стал. Зачем говорить о том, что и самому ещё непонятно?
Подумал об этом и тут же вспомнил: как вышел из барака в одной робе, не одев телаги, даже без фески, так и оказался налегке здесь наверху. Вдогон вспомнил, что даже сигарет не взял, хотя, вроде как, курить выходил. Вспомнил, тут же и забыл. И не потому, что всё это пустяками считал, а потому что всё это уже очень далёким и совсем чужим было. Совсем не соразмерным скучным рамкам «здесь» и «сейчас». Опять подумал про то измерение, в которое, независимо от желания, вернуться невозможно. Кстати, никакого холода наверху почему-то не чувствовалось, будто тело, утратив собственный вес, перестало ощущать и температуру окружающего пространства.
Что-то цветное размытое, но очень красивое и даже величественное в голове клубилось, но ни во что конкретное не выстраивалось, только настроение на новую ступень волнения поднимало. На долю секунды вспомнились люди, последнее время его окружавшие. И смотрун отрядный Коля Доктор, и Мультик с ушами своими смешными, и соседи по проходняку, и напарники по промке. И ещё кто-то, с кем чёрствую пайку неволи ломал. Но совсем не решительно вспомнились, будто кто их давно очень далеко отправил и в придачу за глухими оградами и плотными шторами спрятал. Отдельно коньяк, что Мультик специально для него из курка вытащил, в памяти всплыл. Тепло вспомнился: и вкусом, и запахом. С него, вроде как, всё и начиналось. Только и это как-то нечётко и совсем ненадолго. Снова понял: не в коньяке дело.
От конторского здания он двинул вправо, повторяя маршрутом контур тройной лагерной ограды. «Прощальный облёт!» – отметил про себя. Тут же осёкся: «Почему прощальный?» И признался себе, что опасается спугнуть, отпустить то сверхважное, обладателем и составной частью чего, кажется, уже стал. Или сглазить сам себя боялся?