Флегонт, Февруса и другие (страница 6)

Страница 6

Шура, как опытный диспетчер, сразу всё вычислит, конечно, но по голове благополучно приземлившегося сковородкой не побьёт, только объявит строгий выговор с занесением в личное дело и, покормив, уложит спать. Друг мой не буйствует – ни выпивший, ни трезвый, – и ей с ним просто совладать.

Много часов подобного налёту. За столько лет.

И я уверился давно – автопилот работает, аварий не случалось.

Вот и сейчас.

4

Приблизились мы к бордово-коричневому после дождя, добротному листвяжному пятистеннику, чуть скосившемуся в палисадник, – словно что-то обронил туда он и теперь, подслеповато вглядываясь, ищет. Под старым, уже замшелым шифером, с двумя белёными кирпичными трубами, с высокой подволокой и глубокой, судя по отдушинам, подклетью. С крашенными в зелёный цвет наличниками и ставнями. Ставни отпахнуты, прикреплены к стене крючками – чтобы их ветром злосно не мотало и имя́ стёкла в окнах не повыхлестало – то вдруг наддавит. Железные коленчатые кованые бауты, на которые запираются ставни. Ставни распахнуты, и бауты висят.

Заплот бревенчатый, пихтовый. Двустворчатые ворота с надвратицей, поросшей мхом. Дом выглядит надвратицы моложе. Возможно, так оно и есть.

Вплоть к правой верее, на которой прибит восьмиконечный медный крест, – высокая, под самую надвратицу, калитка. Через неё в ограду не заглянешь. И щели нет нигде, чтоб туда зыркнуть.

Но в этом мы и не нуждаемся.

Постучавшись и открыв самостоятельно калитку, вступили в крепость.

Весь двор ещё несколько лет назад был под общей крышей. Крышу, как сказал мне после Пётр Николаевич, разобрал на время тесть – чуток подгнила. Да и просушки ради, слеги отсырели – в тени всегда и без проветривания. Жить с открытой оградой понравилось, и восстанавливать общую крышу хозяин передумал.

В ограде – солнце стало проникать – и наросла уже мурава. Кудахчут куры. Утки крякают. Гуси гогочут. Свинья с малыми поросятами. Развалилась в тени под навесом. Ушами хлопает – от мух назойливых, не открывая глаз, отбивается. Бело-розовые поросята в брюхо плотно ей уткнулись – кормятся. Сколько их? Восемь или девять.

Считать нельзя – помрут. Так по примете.

Но сосчитал уже. И сразу-то, гляжу, не померли, так ладно.

Две собаки – эти, надеюсь, не помрут от счёту – на цепи. На нас из будок поглядывают, но, загремев цепью, с лаем не выскакивают – умные.

В центре ограды, поставив передние ноги на лиственничную чурку с вбитой в неё железной бабкой-наковаленкой для правки и отбивания косы, замер, как памятник, величавый бородатый козёл. Коз не видно. Если и есть они, где-то, наверное, гуляют. И где они гуляют, всё равно козлу, похоже: мы ему интереснее, чем его козы.

Коз раньше в наших краях не держали. Теперь стали заводить. Иной раз эту самовольную скотину и на поленнице, и на крыше дома можно обнаружить. Сейчас на крыше дома нет их – мы, подходили, их заметили бы. Словом, животное для нас пока ещё чудно́е, непривычное, воспринимаем их как диких, принятых нами временно на перевоспитание. Овцы наши по поленницам, заборам и крышам не скачут.

Дикие козы у нас есть. По сопкам лазят, воду пьют в Кеми. В Ялань не видел, чтобы заходили.

Встречают нас Артемон Карпович и жена его Улита Савватеевна.

С Артемоном Карповичем мы знакомы, виделись однажды.

Гостил он тогда у дочери и зятя в Енисейске – деньги обменивал по павловской реформе, флягу сотенных и полусотенных привёз, но припоздал, беда, маленько, тока полфляги поменял, и то по блату, по великому. И я там в это время оказался, из Петербурга только что приехал. Из дозволенного у Петра Николаевича ничего не было, была только водка. Артемон Карпович, не побрезгуете? Не побрезговал Артемон Карпович, и государственной, мануфактурной с нами отведал, попросил только, чтобы мы об этом Шуре не докладывали. Пообещали: ни за что, мол.

Кстати, как по его: не брезговать, а морговать. Не поморговал, значит, Артемон Карпович казённой. Выпив три стопки, на божественные темы разговор ловко вывел. Обозвал вскорости меня волком латинским и рылом скоблёным, несмотря на то что я с бородой, не такой, конечно, как у него, почти до пояса, и не такой, как у его козла, едва не до земли, но всё же – подбородок у меня не голый, не скоблёный.

После предположил смело Артемон Карпович, что лепший друг мой Велиар и что сподручниками у меня сплошь одни анчутки. И что он, Артемон Карпович Суханов, правильно держит веру православную, а я со всем своим родом в измену уклонился.

Я, по глупости своей и по незнанию его характера, возражать ему пытался, доводы разные приводил, на что он тут же мне категорически отвесил, что тот, кто спорит, тот и гомна коровьего не стоит. Ладно.

Петра Николаевича тесть не трогал, во всяком случае при мне, пока я с ними находился и не уехал на автобусе в Ялань, словами разными не обзывал – тот, мол, отъявленный бязбожник, на том и пробы ставить негде, и разговаривать с ём не о чем поэтому: летал по небу на вонючем самолёте, а Бога, дескать, он не видел – вот удивил дак удивил. Как будто Бог ему обязан объявиться, рапортовать: а вот и Я, Господь твой, Пётр Николаевич, любуйся, как жив-здоров, в чём не нуждашься ли? Ну, не глупец ли, а?.. Ещё какой, мол.

Это мне Пётр Николаевич, смеясь, рассказывал до этой ещё встречи. Так что заочно был знаком я с Артемоном Карповичем.

Чтобы такое говорил когда-нибудь он, Пётр Николаевич, – о том, что Бога в небе он не видел, – я не припомню. Вряд ли. Разве что в шутку, намекая на то, что Никита Хрущёв, аргументируя свои атеистические взгляды, нёс о Гагарине. Но дело родственное, пусть их, сами разберутся.

После Артемон Карпович выпил ещё три стопки никонской отравы, затем ещё три, пропел громко, но неразборчиво, поникнув головой, какой-то псалом, встал шатко из-за стола, прилёг на диван и уснул, похрапывая шумно.

И когда вернулась со службы его дочь, ей ничего докладывать не надо было. Всё поняла сама и сразу, но укорять отца, когда проснулся тот, не стала – и отошла, и воспитание ей не позволило.

Позже сказал мне Пётр Николаевич: «Он у них там самый главный». Поп не поп ли, мол, не знаю, у них не так, как, дескать, в нашей церкви.

Откуда он, Пётр Николаевич, знает, как в нашей церкви, трудно предположить – не заходил туда ни разу, даже на Пасху или Рождество. Ну, не привык я. То есть – он. И в детстве нас не приучали. Ну, это точно.

Не приучали в детстве и меня. И я, признаюсь, в церкви гость нечастый. Не мне судить поэтому – и не сужу.

– Вот это да! Вот это это! Это дак это!.. Тока намерился идти встречать, на речку тока что пойти собрался. Ох, проворонил, проморгал! – хлопнув себя по бёдрам, говорит Артемон Карпович. – Не рассчитал, думал, попожже вы объявитесь… Кто вас доставил-то так быстро?

– Трофим, – говорит Пётр Николаевич.

– А, Горченёв… ну, этот может – расторопный.

– Дозвонилась, значит, Шура, – говорит Пётр Николаевич, положив на траву спиннинг и снимая с себя кан и рюкзак. Как ни в одном глазу – кристально трезвый.

– Дозвонилась, – говорит Артемон Карпович. – Дозвонилась. Мы б и не знали, что севодни…

У главы села есть рация космическая, так – на няё и дозвонилась.

Ну, хорошо.

Ну, как не хорошо.

Артемон Карпович в бледно-красной, вылинявшей от частых стирок, в белую полоску, пестрядевой рубахе навыпуск, с воротом-стойкой, перетянутой красной опояской – для отпугивания бесов и всякой другой мерзости. Без пеньжака – тепло – поэтому. В широких чамбарах, холщовых штанах, заправленных с нависом в яловые сапоги. Сапоги чем-то крепко смазаны – гусиным жиром, может быть, – сверкают.

Сам он, Артемон Карпович, похож на Панджшерского Льва, только без этого, как там, паколя или пакуля – простоволос. А вот в дяревню ходит тока в тепке, и куда в гости. Ещё и на Карабаса-Барабаса смахиват маленько, того, киношного, которого сыграл актёр Этуш.

Густая, расчёсанная на прямой пробор, подобранная над ушами, чёрная, как смоль, когда-то, теперь с сильной проседью грива, длинная, с ещё большей проседью борода. Гривы касались ножницы – заметно, а бороды – похоже, никогда: чуть не до пояса доходит двумя клиньями. Усы, когда Артемон Карпович широко улыбается, не скрывают его крупных и подгнивших зубов. Непроницаемо чёрные, будто один зрачок, без радужки, глаза искрятся, словно уголья, – не подпалил бы что-нибудь случайно.

Роста Артемон Карпович среднего, сухопар. Подвижный. В могуте ещё старче, в силах, хоть и лет ему за восемьдесят с гаком. И дай бог ему здоровья. Сто лет ему – не предел.

Улита Савватеевна роста небольшого, полная, сбитая – так говорят про таких. Серо-зелёные раскосые глаза. Широколицая, скуластая. С остяцкой примесью. В длинном, чуть не до пят и в голубой цветочек, платье, в двух платках, оба цвятастые. Как купчиха. Лет семидесяти – семидесяти пяти. Тоже крепкая ещё женщина. Назвать её старухой язык не повернётся.

– Собаки – те у нас ничё, их не пужайтесь, смирные собачки, – говорит Артемон Карпович. – А вот ямана уберу, и уж готовился, да не успел… Этот задиристый, бодучий, и на людей исчё паршивец ки́датса. Вражи́на. Не тварь, а не́тварь. А уж какой женонеистовый… и не скажу… пусче ушкана, форы тому даст.

Сказал так и погнал козла еловым окосищем – с ручкой, но без литовки – на пригон. Не так-то просто справиться с ним – упирается, рогами стукнуть норовит.

– Я покажу те, я устрою! Вот обнаглел дак обнаглел! Исчё копырзиться тут вздумал – заупирался… Перед гостями вздумал нас позорить!.. Кого и кормим?! Асмодея.

Всё же загнав, закрыл за ним воротца. Козёл тут же закинул передние ноги на калитку и стал сердито всех оглядывать издалека – к своим рогам примеривая каждого.

– Нет уж, не выскочишь – и не пытайся, – говорит Артемон Карпович. – Никак, безмозглый, не протиснешься. Башка в прогал дурная не пролезет. Рога-то здря такие отрастил, это такую вон помеху… Мешки несите в дом, то тут, вдруг дож-то, и промокнут. Уля, ступай, готовь на стол, – распорядился Артемон Карпович.

– Да, Моня, всё уже готово, – говорит Улита Савватеевна. – Утку да гуся тока из печи не вынимала, чтоб не остыли, то, не в печи-то, оне скоро…

Моня, как объяснил мне после Пётр Николаевич, это ласкательно от Артемон. Уля – Улита, сам я догадался.

Почти что стих: Уля – Улита, Моня – Артемон, – долгую жизнь его читают наизусть, не надоест им. Без сомнений.

– Может, вы в баню наперёд отправитесь, ополоснётесь? – спрашивает Улита Савватеевна. – Или уж вечером – тогда? Я дров подкину, подтоплю.

– Вечером, – в голос отвечаем.

– Дак и устали, притомились, сразу-то в пыл, оно понятно, – соглашается Улита Савватеевна. И улыбается, глаза прищурив.

– Ну и не диво, что устали, – говорит Артемон Карпович. – Не ближний свет сюда доплыть, тут по прямой-то… кочергой не дотянуться.

Занесли мы рюкзаки в сени, в которых крепко пахнет черемшой, прошлогодней квашеной капустой и солониной и почему-то конной упряжью, хоть и не видно той нигде. Там же, в углу, чтобы проход не загораживали, каны, спиннинги и мешок с лодкой оставили.

Распахнул перед нами Артемон Карпович дверь. Отступив чуть в сторону, уважительно склонившись и указывая согнутой в локте рукой в горницу, пригласил нас войти.

Вступили мы в дом. Вслед за нами и хозяева.