Дикие лебеди (страница 2)

Страница 2

Живого соловья объявили изгнанным из пределов государства.

Искусственного соловья поместили на шёлковой подушке возле императорской кровати, а вокруг него разложили все пожалованные ему подарки, золото и драгоценные камни. Величали его теперь так: «Императорского ночного столика первый певец с левой стороны», – так как император считал более важной ту сторону, на которой находится сердце, а сердце даже у императора помещается слева. Капельмейстер написал труд в двадцать пять томов об искусственном соловье; книги были очень толстые и пересыпаны множеством мудрёных китайских слов, поэтому придворные уверяли, что прочли и поняли всё, что там написано, иначе их сочли бы за дураков и отколотили бы палками по животу. Прошёл целый год; император, весь двор и даже весь народ знали наизусть каждую нотку искусственного соловья; потому-то им так и нравилось его пение: теперь все они сами могли подпевать птичке и подпевали. Уличные мальчишки пели: «Ци-ци-ци! Клюк-клюк-клюк!», и им вторил сам император. Не правда ли, что за диво!

Но как-то раз вечером искусственная птичка только что распелась перед императором, лежавшим в постели, как вдруг внутри у неё что-то зашипело, зажужжало, потом колёсики завертелись, потом лопнула какая-то пружинка – и музыка смолкла.

Император соскочил с кровати и послал за придворным медиком. Но что тут мог поделать медик?! Призвали часовщика, который после долгих разговоров и осмотров кое-как исправил птичку, но сказал, что с ней надо обходиться крайне бережно: зубчики внутри поистерлись, а заменить их новыми так, чтобы музыка звучала по-прежнему, невозможно. Вот так горе! Часовщик разрешил заводить птичку только раз в год. И это было очень грустно, но капельмейстер произнёс речь, хотя и краткую, зато полную мудрых слов, и в этой речи доказал, что искусственный соловей ничуть не изменился к худшему. Значит, так оно и было. Прошло ещё пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, по слухам, был при смерти. Уже все избрали ему преемника, а народ всё ещё толпился у дворца и спрашивал первого императорского приближённого о здоровье своего старого повелителя.

– Пф! – отвечал приближённый, покачивая головой. Бледный, похолодевший, лежал император на своём великолепном ложе. Все придворные считали его умершим, и каждый уже спешил поклониться новому императору. Слуги выбегали посудачить о новостях, а служанки проводили время в болтовне за чашкой чая. По всем залам и коридорам были разостланы ковры, чтобы приглушить шум шагов, и во дворце стояла мёртвая тишина. Но император ещё не умер, хоть и лежал неподвижный и бледный на своём великолепном ложе, под бархатным с золотыми кистями пологом. Месяц светил в раскрытое окно и на императора, и на искусственного соловья.

Больному императору трудно было дышать – ему казалось, что кто-то сидит у него на груди. И вот он открыл глаза и увидел, что это Смерть. Она надела себе на голову императорскую корону, взяла в одну руку его золотую саблю, а в другую роскошное знамя. Из складок бархатного полога высовывались какие-то странные головы: одни с кроткими и ласковыми лицами, другие с отвратительными. То были злые и добрые дела императора, смотревшие на него в то время, как Смерть сидела у него на сердце.

– Помнишь это? – шептали они попеременно. – А это помнишь? – и рассказывали ему о многом таком, отчего на лбу у него выступал холодный пот.

– Я совсем не знал об этом! – говорил император. – Музыку сюда, музыку! Большой барабан! Чтобы я не слышал их слов!

Но они не унимались, а Смерть подтверждала их слова кивками.

– Музыку сюда, музыку! – кричал император. – Пой хоть ты, золотая птичка! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я повесил тебе на шею свою золотую туфлю, так пой же, пой!

Но птичка молчала, некому было её завести, а без завода она петь не могла. В глубокой тишине Смерть всё смотрела на императора своими большими пустыми глазницами, а в комнате было так тихо, так угрожающе тихо!

Но вот за окном послышалось дивное пение. Маленький живой соловей сидел там на ветке и пел. Узнав о болезни императора, он прилетел, чтобы утешить и ободрить его. Он пел, а призраки, обступившие умирающего императора, стали тускнеть, и в ослабевшем теле императора кровь потекла быстрее; сама Смерть заслушалась соловья и всё повторяла: «Пой, пой ещё, соловушка!»

– А ты отдашь мне за это драгоценную золотую саблю и роскошное знамя? Отдашь корону императора?

И Смерть стала отдавать ему одну драгоценность за другою, а соловей всё пел и пел. Вот он запел о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает бузина и живые, оплакивающие усопших, орошают слезами свежую траву… Смерть вдруг так затосковала по своему саду, что превратилась в клок белого холодного тумана и вылетела в окно.

– Спасибо, спасибо тебе, милая птичка! – проговорил император. – Я хорошо тебя помню! Я изгнал тебя из моего государства, а ты отогнала от моей постели ужасные призраки, отогнала даже Смерть! Чем мне тебя вознаградить?

– Ты уже вознаградил меня раз и навсегда! – ответил соловей. – Когда я в первый раз пел тебе, я видел слёзы на твоих глазах, и этого мне не забыть никогда! Слёзы – вот драгоценнейшая награда для сердца певца!.. И теперь засни и проснись здоровым и бодрым! Я буду петь для тебя.

И он запел опять, а император заснул сладким, благодатным сном.

Когда же он проснулся окрепшим и здоровым, в окно светило солнце. Ни один из его слуг не заглянул к нему, полагая, что он уже умер; только соловей всё ещё пел за окном.

– Ты должен остаться у меня навсегда! – проговорил император. – Ты будешь петь только тогда, когда сам этого захочешь, а искусственную птичку я разобью на тысячу кусков.

– Не надо, – сказал соловей. – Она послужила тебе, как могла. Пускай останется у тебя. Я не могу вить гнездо во дворце, позволь только прилетать к тебе, когда мне самому этого захочется. Тогда я каждый вечер буду садиться на ветку у твоего окна и петь тебе; и песня моя и порадует тебя, и заставит задуматься. Я буду петь тебе о счастливых и о несчастных, о добре и о зле – всё это тебя окружает, но скрыто от тебя. Маленькая певчая птичка летает повсюду: залетает и к бедному рыбаку, и к крестьянину, которые живут вдали от тебя и твоего двора. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за твою корону, и всё же корона окружена каким-то священным ореолом. Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне кое-что!

– Всё, что хочешь! – сказал император и встал величественный, как встарь, – он успел облачиться в своё императорское одеяние и прижимал к сердцу тяжёлую золотую саблю.

– Об одном я прошу, – сказал соловей, – никому не говори, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём на свете. Так будет лучше!

И соловей улетел.

Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора и застыли на пороге. А император сказал им:

– С добрым утром!

Пятеро из одного стручка

В стручке сидело пять горошин; сами они были зелёные, стручок тоже зелёный, ну, они и думали, что и весь мир зелёный; так и должно было быть! Стручок рос, росли и горошины; они приноравливались к помещению и сидели все в ряд. Солнышко освещало и пригревало стручок, дождик поливал его, и он делался всё чище, прозрачнее; горошинам было хорошо и уютно, светло днём и темно ночью, как и следует. Они всё росли да росли и всё больше думали, сидя в стручке, что пора им что-то предпринять.

– Век, что ли, сидеть нам тут? – говорили они. – Как бы нам не засохнуть от такого сидения!.. Сдаётся нам, есть что-то и вне нашего стручка! Уж такое у нас предчувствие!

Прошло несколько недель; горошины пожелтели, стручок тоже пожелтел.

– Весь мир желтеет! – сказали они, и кто бы им помешал говорить так?

Вдруг они почувствовали сильный толчок; стручок сорвала человеческая рука и сунула в карман, к другим стручкам.

– Ну, вот теперь скоро нас выпустят на волю! – сказали горошины и стали ждать.

– А хотелось бы мне знать, кто из нас сойдёт дальше всех! – сказала самая маленькая. – Впрочем, скоро увидим!

– Будь что будет, – сказала самая большая.

– Крак! – Стручок лопнул, и все пять горошин выкатились на яркое солнце. Они лежали на детской ладони; маленький мальчик разглядывал их и говорил, что они как раз пригодятся ему для стрельбы из бузинной трубочки. И вот одна горошина уже очутилась в трубочке, мальчик дунул, и она вылетела.

– Лечу, лечу, куда хочу! Лови, кто может! – закричала она, и след её простыл.

– А я полечу прямо на солнце; вот настоящий-то стручок! Как раз по мне! – сказала другая. Простыл и её след.

– А мы куда придём, там и заснём! – сказали две следующие. – Но мы всё же до чего-нибудь докатимся! – Они и правда покатились по полу, прежде чем попасть в бузинную трубочку, но всё-таки попали в неё. – Мы дальше всех пойдём!

– Будь что будет! – сказала последняя, взлетела кверху, попала на старую деревянную крышу и закатилась в щель как раз под окошком чердачной каморки. В щели был мох и рыхлая земля, мох укрыл горошину; так она и осталась там, скрытая, но не забытая Господом Богом.

– Будь что будет! – говорила она.

А в каморке жила бедная женщина. Она ходила на подённую работу: чистила печи, пилила дрова, словом, бралась за всё, что подвернётся; сил у неё было довольно, охоты работать тоже не занимать, но из нужды она всё-таки не выбивалась! Дома оставалась у неё единственная дочка, подросток. Она была такая худенькая, тщедушная; целый год уж лежала в постели: не жила и не умирала.

– Она уйдёт к сестрёнке! – говорила мать. – У меня ведь их две было. Тяжело было мне кормить двоих; ну, вот Господь Бог и поделил со мною заботу, взял одну к себе! Другую-то мне хотелось бы сохранить, да он, видно, не хочет разлучать сестёр! Заберёт и эту!

Но больная девочка всё не умирала; терпеливо, смирно лежала она день-деньской в постели, пока мать была на работе.

Дело было весною, рано утром, перед самым уходом матери на работу. Солнышко светило через маленькое окошечко прямо на пол. Больная девочка долго не отводила глаз от окна.

– Что это там зеленеет за окном? Так и колышется от ветра!

Мать подошла к окну и приотворила его.

– Ишь ты! – сказала она. – Да это горошинка пустила ростки! И как она попала сюда в щель? Ну, вот у тебя теперь будет свой садик!

Придвинув кроватку поближе к окну, чтобы девочка могла полюбоваться зелёным ростком, мать ушла на работу.

– Мама, я думаю, что поправлюсь! – сказала девочка вечером. – Солнышко сегодня так пригрело меня. Горошинка, видишь, как славно растёт на солнышке? Я тоже поправлюсь, начну вставать и выйду на солнышко.

– Дай-то бог! – сказала мать, но не верила, что это сбудется. Однако она подпёрла зелёный росток, подбодривший девочку, небольшою палочкой, чтобы не сломался от ветра; потом взяла тоненькую верёвочку и один конец её прикрепила к крыше, а другой привязала к верхнему краю оконной рамы. За эту верёвочку побеги горошины смогут цепляться, когда станут подрастать. Так и вышло: побеги заметно росли и ползли вверх по верёвочке.

– Смотри-ка, да она скоро зацветёт! – сказала женщина однажды утром и с этой минуты тоже стала надеяться и верить, что больная дочка её поправится.

Ей припомнилось, что девочка в последнее время говорила как будто живее, по утрам сама приподнималась на постели и долго сидела, любуясь своим садиком, где росла одна-единственная горошина. А как блестели при этом её глазки! Через неделю больная в первый раз встала с постели на целый час. Как счастлива она была посидеть на солнышке! Окошко было отворено, а за окном покачивался распустившийся бело-розовый цветок. Девочка высунулась в окошко и нежно поцеловала тонкие лепестки. День этот был для неё настоящим праздником.