Большая книга ужасов – 90 (страница 2)

Страница 2

Они катались по лесу до самого обеда. Дед не успокаивался, пока не набивал полные кузовки и последний пакетик, завалявшийся в бесчисленных карманах его древней куртки. Тогда они садились на поваленное дерево или пеньки, что было, дед доставал приготовленные с утра бутерброды. Они уже успевали слежаться, пропитаться влагой огурца, приобрести тот волшебный вкус «подарка от лисички». Давно, когда Настя была совсем маленькой и дед ещё не брал её за грибами, он приносил ей оставшиеся бутерброды и говорил: «От лисички». Она верила, пока не выросла и не узнала секрет. Но вкус-то не изменился!

Они ели, и дед рассказывал всякое интересное про грибы, лес и по сотому разу пересказывал, как он мелким заблудился в этом лесу, хотя лес был в разы меньше, чем теперь. Заблудился, вышел с другого конца, к железной дороге, да и сел на поезд, решив, что уж он-то до дому довезёт… Настя смеялась, потому что дед смешно рассказывал, жевала лежалый бутерброд и чувствовала, что вот это вот и есть настоящая жизнь. Не та жизнь школьной ботанички с вечно перемазанными ручкой ладонями. Не та, где самая большая опасность получить двойку или очередную колкость от школьных красавиц, ерунда это всё. Лес – это настоящее. Здесь можно пропасть, даже в таком маленьком, можно заблудиться и никогда не выйти, можно даже наткнуться на бешеную лисицу, от бешенства, между прочим, умирают. А можно кататься на верном драндулете полдня, чтобы вернуться домой с полными кузовками грибов.

Настя любила лес. Конечно, благодаря деду. Мать даже ворчала иногда, что дедушка делает из ребёнка лешего или знахарку-травницу, а девочке учиться надо… Но это она всегда так. Просто, чтобы поворчать. Матери нужно ворчать, как Насте нужны дед и лес. Настя всегда хорошо училась, опять-таки благодаря деду. Он объяснял ей дроби на апельсине, откуда-то знал (или сам сочинял?) смешные стихи-запоминалки по русскому и географии, а однажды привязал к скейту взболтанную бутылку газировки, чтобы наглядно показать закон физики. Весь двор залил сладкой водой, и мать опять ворчала. У них даже был тайный язык, долго, до первого класса, пока Настя не пошла в школу и не поняла, что это английский. Рёву было!

Всё кончилось минувшим летом. Крепкий лесной неубиваемый дед сгорел за месяц от какой-то стариковской болячки. Мать хотела отправить Настю в летний лагерь, чтобы она не видела этих раскрашенных медсестер с уколами и длиннющими акриловыми ногтями, которыми непонятно как в носу ковырять, не то что вскрыть ампулу с лекарством. Насте всё время хотелось рассыпать по столу иголки или пластиковые карточки, чтобы посмотреть, как они это собирать будут с такими ногтями. …Чтобы Настя не видела эту дыбу-капельницу с облупленной краской и это чужое уже лицо с разгладившимися морщинами, но странно ещё более старое от этого. Как будто дед нацепил хэллоуинскую маску и сейчас вскочит с воплем: «Бу!» Только нет.

Конечно, ни в какой лагерь она не поехала. Выслушала всё «Родители кучу денег отдали за путёвку, а ты не хочешь» и даже «Дедушка болеет, тобой некому заниматься», – десятиклассницам приходится выслушивать и не такую чушь. Не обошлось без скандала, но Настя сумела настоять на своём и последний месяц провела с дедом. Ей, как маленькой, пытались втолковать, что он поправится, и она даже верила, потому что нельзя не верить. Она даже находила в себе силы рассыпать по столу всякие плоские мелочи, чтобы потроллить когтистую медсестру, тем более что деда это забавляло. Разыскивать в Сети смешные мемы и всякие документалки о путешествиях, чтобы посмотреть вместе. Дед засыпал в самом начале фильма: он быстро уставал в тот месяц и больше спал, чем бодрствовал. Иногда Насте было даже неудобно: человек устал, чего она лезет со своими глупостями. Но не лезть она не могла. Она как будто скребла ложкой по дну, но ведь и дед тоже скрёб.

Но всё кончилось. Мать занавесила зеркала чёрными тряпками, примотала скотчем, потому что сквозняк. Скотч смотрелся нелепо, как их с матерью возня на кухне. Кажется, все полтора месяца они только и делали, что готовили: поминки, девять дней, сорок дней… Для Насти всё слилось в один огромный винегрет. Потом мать заявила, что не может больше жить в этом доме, что Насте нужно учиться, как будто она не училась, что надо продать дом и переезжать в город. Кажется, тогда Настя и поняла, что деда больше нет. И леса больше не будет. Не будет этих утренних поездок по безлюдной улице на драндулете.

…Самое обидное, что драндулет-то Настя отбила. Мать хотела продавать всё и сразу, чтобы новый дом, новая жизнь. Настя вцепилась и стала вопить, что без драндулета никуда не поедет. Он как припрятанная Настей в шкафу с одеждой пачка цикория, который никто, кроме деда, не пил, он был напоминалкой, висячим разболтанным мостиком между «нету» и «был». Отец встал на Настину сторону, только побоялся, что ей из-за зрения могут не дать права, но у него-то они были. Драндулет поехал с ними в эту жуткую новостройку, подпирающую небо, и даже пережил первую ночь на улице под окнами. Отец с Настей по очереди выбегали на балкон, чтобы посмотреть с двадцатого этажа на эту крошечную блоху в заставленном машинами дворе. Наутро отец выяснил, что место на подземной охраняемой парковке не то что дороже драндулета, а стоит как полквартиры. Поэтому место у драндулета, конечно, будет, но под открытым небом и без всякой охраны. А уже после следующей ночи на улице от мотоцикла осталась только лужица масла на асфальте.

Отец, конечно, орал, валил всё на работяг со стройки, которые вечно ковыряются в помойке в поисках строительного мусора и металлолома. Настя не хотела верить, но, скорее всего, отец был прав. Кому драндулет – мостик, а кому металлолома кусок, чтобы выручить немного денег. Насте тогда показалось, что это ее сдали в металлолом. Ну не ее, какую-то важную ее часть, без которой уже ничего не будет прежним. Ничего не осталось, кроме пакетика цикория, который так и переехал в новый шкаф в куче одежды. Отец, конечно, утешал, обещал новый мотоцикл, но они оба знали, что новый никому из них не нужен.

…И улица станет ниточкой-шоссе с балкона двадцатого этажа, далёкой и почти невидимой. Настя любила свой двадцатый этаж: с нижних ничего бы не было видно: ни щетинок леса, ни игрушечного поезда, чей прадед когда-то отвёз её деда в короткое путешествие, добавив прабабке седых волос. Настя даже подумывала попросить на день рождения телескоп, чтобы видеть дальше, ещё дальше, не дом, так хотя бы лес.

Первые дни она вообще не выходила из дома: не хотелось. Потом мать погнала в канцелярский магазин, потому что близилось первое сентября и Настю ждала новая школа. Она всё там возненавидела не с первого дня, а с нулевого, когда только записываться пришли. Возненавидела эти раскрашенные стены, изрисованные транспортирами, бумажными самолётиками и круглоголовыми детьми с неестественными улыбками; розоволосую завучиху, которая сказала: «Тебе здесь понравится», как будто вообще не допускала у человека право на своё мнение. Отдельно возненавидела форму, серую с дурацкой эмблемкой-нашивкой, как номер на робе заключённого. В старой школе было легче, привычнее. А теперь её не видно даже с двадцатого этажа.

* * *

Настя спустилась во двор и несколько секунд просто стояла у подъезда, глядя на непривычно большие машины, домины, подпирающие небо, пластиковую детскую площадку, странно яркую в этой серости. Детей на площадке не было: никто не катался с пластиковой горки, не скрипел качелями, не топал, не швырялся песком. Тихо, как на кладбище. Только одинокая мамаша с коляской сидела напротив пустой песочницы, уткнувшись в телефон. Ничего удивительного: новый район, половину домов еще не построили, а боˊльшую часть построенных ещё не заселили. Настя с родителями одни на этаже, где четыре квартиры. И хорошо, и ладно.

Напротив мамаши через площадку, вполоборота к Насте сидел старичок и перебирал в руках что-то мелкое. Вид у него был чудаковатый: чуб из седых волос дыбом над блестящей плешью, футболка с олимпийским мишкой, Настя только в кино такие видела, даже у деда не было, разве что очень давно. Синие растянутые треники с дыркой, потрёпанные, какие-то жёсткие на вид кроссовки и совсем нелепый здесь и сейчас наброшенный на плечи грязноватый медицинский халат.

Старичок увлечённо перебирал что-то у себя на коленях и, кажется, напевал или бормотал под нос. Мамаша напротив не обращала на старичка никакого внимания: уткнулась в свой телефон, будто нет его здесь. Настя забегала глазами по площадке: где-то должен быть внук, за которым он присматривает, хотя откуда-то знала: нет здесь никакого внука. Старичок как будто явился из прошлого, не как все на свете старики с их старомодной одеждой и словечками, по-настоящему. Этому не хватало только шапочки-треуголки, сложенной из газеты. Тогда бы Настя точно сказала, что его вырезали из старого советского фильма и зачем-то посадили сюда.

Старичок провёл кулаком по скамейке, будто разглаживает бумажку, поднял голову и подмигнул. Что-то внутри Насти шевельнулось, какой-то мелкий прохладный страх, он пискнул: «Беги!» Старичок опустил глаза к своей невидимой бумажке, а Настя ещё слышала, как колотится сердце где-то в голове и почему-то в горле… «Чокнутый», – решила Настя. Она не могла сказать, почему она так решила, что-то было в его мимике, в лице, даже если не смотреть на старую одежду. И, да: смотреть на таких неловко и страшновато. Но как же трудно оторваться…

Мамаша на секунду подняла глаза на Настю, мол: «Чего тебе?» – и тут же опять уставилась в свой телефон. На старика она по-прежнему не обращала внимания: может, привыкла? Может, он здесь всегда, этакая местная достопримечательность?

– А ты так умеешь? – старичок сказал это себе под нос, будто ни к кому не обращаясь. А Настя всё равно вздрогнула. Голос был высокий, какой-то не стариковский… Захотелось сорваться и убежать, но как-то неловко. Не то чтобы Настя робела перед стариками, но невежливо убегать, когда к тебе обращаются.

– Иди, чего покажу! – он поднял голову и поманил Настю пальцем.

Миллионам девчонок и мальчишек миллионы взрослых по миллиону раз талдычат: «Не разговаривай с незнакомыми, не подходи, если зовут. Особенно, если эти незнакомые сидят на детской площадке без детей». Настя уже большая. Она всё это слышала не миллион, а два миллиона раз. Она у себя во дворе, пусть и новом. На эту площадку выходят окна, наверное, тысячи квартир окрестных домов. У неё свидетель – мамаша с коляской. И ещё какое-то странное любопытство, которого нельзя ослушаться.

Настя подошла к старику и присела рядом на лавочку. В лицо пахнуло стиральным порошком и цикорием. Настя хранила этот дедов пакетик в шкафу со своей одеждой. Наверное, сама же…

– Смотри, какая красота. – На лавочке перед стариком лежала стопка разглаженных фантиков от конфет. Рядом – те же фантики, но свёрнутые в узкие полоски. Старик брал полоски по одной и, чудно переплетая, сгибая, где надо, собирал причудливое лоскутное одеяло, полоску пошире, состоящую из десятков маленьких, перегнутых-перекрученных между собой: будущую закладку для книги.

В горле встал ком. По вечерам, не в этой квартире, а далеко и давно, за лесом, в прошлой жизни, когда все дела переделаны и ужин давно съеден, а ночной дожор только просыпается, они садились пить чай. Мать ворчала, но заваривала несколько маленьких чайников, чтобы каждому его любимый, отец кромсал колбасу на бутерброды, кусками с палец толщиной, а дед доставал жестянку с конфетами. Огромную, наверное, трёхлитровую с надписью «Мука», древнюю и грязноватую, но Настя считала её волшебной. Там всегда были конфеты, много, разных. Дед сам по выходным катался в торговый центр, набирал по горстке таких и сяких, чтобы дома ссыпать в эту бездонную банку, перемешать, потрясти, изображая какой-то музыкальный инструмент.

Пока пили чай, дед собирал у всех фантики, складывал вот так же полосочками, а потом они с Настей сворачивали из них чудные косички: длинные тонкие или, наоборот, пошире, их использовали как книжные закладки или просто вешали поверх штор, красиво. Только были они недолговечны.