Жизнь Ленро Авельца (страница 4)
Я ещё ребёнком заметил здесь противоречие. Его непоследовательность во всём, от метафизики до автобиографии, можно было бы списать на эксцентричность взбалмошного миллиардера, но, я полагаю, причиной был банальный страх смерти, а ещё усталость и разочарование в жизни. Он просто не мог смириться с тем, что Вселенная неспособна предложить ему ничего сверх того, что он уже имел.
Я появился, когда ему было за шестьдесят и он впервые женился. Не знаю, были ли у него продолжительные связи и внебрачные дети раньше (по крайней мере, прав наследования никто не предъявил), но мою мать он любил. Не потому, что сделал ей предложение, – это как раз ничего не доказывает.
Но в день, когда она разбилась в автокатастрофе на Ибице, я застал его в слезах.
Как думаете, что он сказал мне, пятилетнему, отняв от заплаканного лица ладони?
– Больше ты такого не увидишь.
Он считал, это должно меня ободрить? Он хотел меня впечатлить?.. Он всегда разговаривал со мной на равных. Откровенно о смерти и о сексе. Единственная константа в этом полном противоречий человеке – отношение к сыну: любовь, смешанная с родительской завистью.
Уверен, он хотел бы родиться мной. И потому постарался дать мне идеальное, как он сам это понимал, детство. В поместье на Лазурном берегу он возвёл для меня стеклянный дворец, окружил гувернёрами и учителями. Первые четырнадцать лет моей жизни, вплоть до поступления в Академию Аббертона, прошли там.
Я скакал на лошади вдоль линии прибоя, играл с родителями (пока жива была мама) в гольф на лугах Прованса, шёл на яхте к Сицилии и взбирался на обрывистый берег, изображая английского солдата, прибывшего освободить Италию от фашистов.
После катастрофы отец боялся полётов, поэтому все мои ранние путешествия ограничивались югом Франции, севером Италии, Швейцарией и островами Западного Средиземноморья: мы часто ездили в Канны, в Тулон и в Ниццу, гуляли в Альпах и пересекали Люцернское озеро на пароходе, кормили голубей перед Миланским собором и обошли Семихолмие Рима. Венецию, к сожалению, я не застал – вода забрала и Сан-Марко, и Дворец дожей; но Флоренцию и Тоскану я полюбил сразу и люблю до сих пор, и дорогу Аппия, и акведук на фоне закатного солнца…
Когда я подрос, отец стал брать меня на север – в Нормандию, Бретань, Нидерланды и Данию – и всегда проездом через Париж.
Париж выглядел другой вселенной. Пёстрая масса людей, мешанина цветов и народов, суматоха, отсутствие тишины, громоздящиеся друг на друга здания и узкие улочки, где в пробках стоят даже велосипедисты, а воздух тяжёлый и душный, – запретный плод сладок, и я захотел переехать туда. А уж побывать в настоящей агломерации, вроде Токийской, Нью-Йоркской или Шанхайской, казалось несбыточной мечтой.
Как, должно быть, интересно, размышлял я, жить там, где неведома сама идея скуки, а времени читать или смотреть кино почти не остаётся – разве что на огромном экране, не в интимном одиночестве, а вместе с сотней незнакомцев!..
Впервые я сел в самолёт в семнадцать – и сразу влюбился. Без смога агломераций и судорожных ночных перелётов я не представляю свою жизнь. Но отдам должное фобии отца: благодаря ей моё знание мира не стало фрагментарным. По Европе я путешествовал как в старые века: видел каждый город и каждую гору, каждый памятник вдоль дороги, каждый полуразрушенный замок.
В этих поездках со мной всегда был отец. Отец и его уроки, преподанные на заднем сиденье машины и в купе поездов. Я мало что помню из его бессвязных речей: он либо говорил о себе (больше врал), либо разглагольствовал о жизненном пути, о том, что я не должен его разочаровать или подвести, что никогда не должен сдаваться, что должен бороться за то, во что верю, и так далее и тому подобное, список продолжите сами.
– Ты добьёшься большего, Ленро, – утверждал он, сидя во главе нашего громадного обеденного стола и ужиная стейком, и чтобы задать вопрос, уточнить, чего же «большего» я обязан добиться, мне нужно было напрячь всю мощь детских связок. – Я верю в ваше поколение.
Спасибо, не стоило. К сожалению, тогда мне не хватило воли поинтересоваться и расспросить его подробнее, ибо в дверях столовой меня уже поджидали учителя, и я медленно пережёвывал пищу, оттягивая начало урока.
Продав «Авельц Корп.», отец создал траст и периодически входил как частный инвестор в крупные проекты. Времени хватало: за моё воспитание он взялся как за свой последний крупный проект. Дрессировал, изматывал лекциями, учил принимать решения и готовил к выходу на биржу – поступлению в Аббертон.
Место мне забронировали чуть ли не с рождения. Как скоро начнётся обучение, отец уведомлял меня ежегодно, словно отсчитывая время до конца света.
Я совершенно не представлял, как буду учиться там, совсем один, в какой-то далёкой Англии, окружённый другими детьми; с другой стороны, я понимал, что Аббертон – единственная возможность скрыться от отцовского всевидящего ока.
– Что ты сделал не так? – задавал он вопрос, когда я неправильно произносил титул нашего гостя, когда забывал про данное обещание, врал, бросал салфетку на пол или предпочитал игру учебнику. – В чём твоя ошибка?
И до тех пор, пока я не отвечу – обстоятельно и подробно, – мне не уйти. Не ретироваться в комнату, нет времени на раздумья – стой навытяжку прямо перед ним, нависающим над тобой, и молись, чтобы губы не задрожали.
– Что это такое? Что? это? такое? – голос ожесточается, но превращается не в ор, а скорее в брезгливое шипение. – Что это? Ты мой сын или чей? Приёмный? Мои гены и гены моей жены не были бракованными, разве нет? – обращается он к горничной, и та покорно кивает, не имея выбора и желания воевать за справедливость. – Закончил? Теперь скажи, что ты сделал не так. В чём твоя ошибка? В чём?..
Когда отец решил, что я должен сосредоточиться на поступлении, он продал моего любимого коня, чёрного араба Париса, невысокого и спокойного, с лебединой шеей. Отец не стал лгать, что Парис уже старый или больной – он был мой ровесник, а арабские лошади живут долго. Но мне не сказали, когда за Парисом приехали: у меня был урок французского, и он таким образом «утвердил приоритеты».
Я пошёл в конюшню и застал только запах моего любимца. Я не успел с ним попрощаться и в знак протеста решил не приходить на ужин и не разговаривать с отцом. Конечно, за мной пришли, и меня привели, и отец отчитал меня, но я молчал, и отец спрашивал своё любимое «что это такое?», а я молчал и заплакал от злости. Отец ударил меня по щеке, и я ответил: «Простите, мистер Авельц».
Позже ночью мне приснилось, что покупатель завёл Париса в бурную горную реку и утопил. Не знаю, что с ним случилось на самом деле.
Однако домашним тираном я бы отца не назвал – когда он срывался на меня в присутствии друзей или прислуги, поднимал на меня руку, заставлял глотать слёзы и рыдать по ночам, он хотел добра. Он так хотел вырастить из меня «совершенного ребёнка», так хотел вылепить из меня свою улучшенную копию.
Сейчас я понимаю: отец ошибался почти во всём. Его проповеди зависели от настроения, его этика и философия менялись ежегодно, если не ежемесячно. Но давление, якобы дисциплинирующее, помогло отрастить толстую кожу, которая позже очень пригодилась в Аббертоне.
Там, в Академии, где нас учили мыслить самостоятельно и смотреть на мир шире, я возненавидел его. Не за унылые пытки, которые он мне устраивал, – в сравнении с истязаниями в Аббертоне это были детские забавы. Я возненавидел его за то, что моё детство могло быть безоблачным и счастливым, как у многих моих однокурсников, а вместо этого стало чередой гладиаторских сражений.
Это всё правда, но правда и то, что именно годы, проведённые с отцом, научили меня притворству; они научили меня ценить свободу и привили иммунитет к боли и одиночеству. Если бы не отец, не уверен, что выдержал бы девять лет в Академии. Более того, я понимаю, почему моё обучение в Аббертоне было для него так важно: у самого отца в моём возрасте не было и малейшего шанса туда попасть.
– Ты не глупый, – «поддерживал» он меня в тяжёлые минуты, – но вот что насчёт воли? Есть ли у тебя воля? Окончишь Академию? Посмотрим!
Жаль, до своего триумфа – моего выпуска – он не дожил ровно месяц. В гробу он выглядел столь же грозным. Высокий, с очень длинными руками и ногами, высоким лбом и худым телом, мёртвый саблезубый тигр.
Когда он неожиданно умер, мой главный враг, с которым я намеревался разругаться сразу после выпуска, мой тиран и угнетатель, казавшийся бессмертным, как Солнце, я не плакал. Я даже слегка обрадовался, когда узнал, что помутнения старческого сознания перестанут мне докучать, а необъятные ресурсы семьи теперь в моём распоряжении. Напоследок, правда, отец мне подсобил: треть состояния он внезапно пожертвовал «Церкви восьмого дня», какой-то эсхатологической секте, о которой я раньше и не слышал. Она на эти деньги попыталась устроить в Бразилии госпереворот, но это случится позже.
Всё остальное отошло мне. И ещё я узнал, что на окончание Аббертона он планировал приехать сам и сделать мне подарок: золотой перстень с печаткой, большой буквой «А». Я ношу этот перстень до сих пор, хотя надеваю теперь не на безымянный палец, а на мизинец.
Я смотрю на эту букву «А» и думаю: специально ли ты выгравировал лишь «A», решил не добавлять треугольник «L», для которого как раз есть свободное место?.. Не изменил ли ты заказ в последнюю секунду, чтобы напомнить, на кого я должен равняться?..
Поглядывая на перстень, покручивая его в минуты напряжения и раздумий, словно призывая его дух на помощь, я вспоминаю о нём, о мистере Ноэле Авельце-старшем, слышу стук копыт, крики чаек и шум волн, и его гены просыпаются во мне.
3. Аббертон
Политическая академия Аббертона при Правительстве Евросоюза и ныне считается самым элитарным и закрытым учебным учреждением планеты. Её основали семьдесят лет назад, ещё на заре Организации, когда мир вдруг оглянулся на себя и понял, что пора выбирать: либо саморазрушение и похороны в ядерном пепле, либо надо что-то менять.
Новой эпохе понадобятся новые политики – не ослеплённые шорами «национальных интересов», высокообразованные и разбирающиеся в науке космополиты, способные работать не на «свою страну», а на общее благо.
Отдаю дань уважения основателям Академии – они, старые дипломаты и пожилые вояки, поняли в кои-то веки, что их время подходит к концу. У них, всю жизнь защищавших нерушимость границ и суверенитетов, просто не хватало силы духа, знаний и интеллекта, чтобы понять, как можно образумить, образовать и изменить разобщённое, противоречивое и влюблённое в свои предрассудки человечество. Привести его в мир без войн, государств и насилия, в справедливый единый мир, где международная политика исчезнет и уступит место всеобщим законам и глобальному парламенту, а армия превратится в полицию. Люди больше не будут тратить время на распри друг с другом, а займутся наукой и творчеством. И полетят ракеты к далёким звёздам, и Марс превратится в цветущий сад, а Галактика – в обретённый Эдем.
Те ветхозаветные политиканы едва ли могли вообразить такое. Но они сделали первые шаги: заложили фундамент Организации, создали Евросоюз, Азиатский союз, Лигу Южной Америки и ещё – Политическую академию Аббертона. Там они собирались растить новую элиту, чтобы она возглавила человечество и провела его сквозь смуты и тревоги в обещанный золотой век.
Ничего из этого, естественно, не вышло. Остались лишь слова «Et unum sint» («Да будут все едино») на железных старинных воротах, торжественные речи преподавателей и выпускников, полные пафоса книги и фильмы об Академии.
Однако, хоть стать кузней «новых людей» Аббертону не удалось, выдающихся людей Академия исторгала из своего чрева исправно. Её выпускники действительно составили некую политическую, культурную и бизнес-элиту Земли. Пусть они и не справилась с изначальной мессианской задачей – возможно, проблема была не в Академии, а в задаче?