Петер Каменцинд (страница 2)
В конце каждой зимы бушевал южный ветер, к своеобразному гудению которого житель Альп прислушивается с трепетом и содроганием и по которому так мучительно тоскует всегда на чужбине. Приближение южного ветра чувствуют за несколько часов мужчины и женщины, горы, животные и весь скот. Ему предшествуют почти всегда свежие ветра, которые сменяются вскоре теплым дуновением. Зеленовато лазурное озеро моментально становится черным и вздымает вдруг быстрые, белые гребешки пены. Еще через мгновение оно, только что мирно расстилавшееся своей зеркальной поверхностью, начинает, как море, неудержимо биться о берег. Весь ландшафт как-то пугливо замирает и теснится в одну кучу. На вершинах, смутно виднеющихся обычно вдали, можно счесть теперь все утесы и скалы, а в деревнях, кажущихся издали бурыми пятнами, ясно вырисовываются крыши и окна. Все теснится друг к другу, как пугливое стадо. В это время начинается грохочущий шум, – вся земля сотрясается. Огромные волны катятся, заливая весь берег; а в горах буря вступает уже в рукопашную. И скоро по деревням проходят уже слухи о засыпанных ручьях, снесенных домах, разбитых лодках, погибших отцах и братьях.
В детстве я боялся южного ветра и даже ненавидел его. Но с пробуждением юности я его полюбил, полюбил, как бунтовщика, как отважного воина и предвестника дивной весны. Меня охватывало дивное чувство, когда я слушал, как он вступал в свою бешеную борьбу, вступал яростно, со смехом и в то же время со стоном, как с гудением и воем он мчался по тесным ущельям, сгибая своей могучей силой старые сосны и вырывая у них тяжкие стоны. Впоследствии я углубил свою любовь и приветствовал в южном ветре уже сладостный, прекрасный юг, из которого льются всегда потоки радости, тепла и красоты, чтобы разбиться затем о скалы и обессиленно иссякнуть, наконец, кровью на плоском холодном севере. Нет ничего более странно прекрасного, чем предчувствие такого южного ветра, охватывающее в это время всех жителей гор и особенно женщин, лишающее их сна и дивно возбуждающее их души. Это юг, пылко и страстно бросающийся всегда на грудь скудному, бедному северу и возвещающий занесенным снегом альпийским деревушкам, что на близких берегах пурпурных озер зацвели уже снова примулы, нарциссы и миндальные ветви.
А потом, когда ветер стихает и растают последние грязные лавины, – потом наступает самое лучшее. По склонам гор ползут вверх пестреющие цветами, желтоватые лужайки; снежные вершины чисто и девственно сияют своей белизной; озеро становится прозрачно лазурным и теплым и отражает в себе солнце и легкие облака. Все это может целиком напомнить собою детство, а иногда и всю жизнь. Ибо все это громко и отчетливо говорит голосом Бога, и тот, кто слыхал его в детстве, уже не забудет его никогда, он будет вечно звучать сладостно, мощно и грозно, и человек никогда уже не освободится от его чар. Пусть тот, кто вырос в горах, всю жизнь изучает потом философию или historia naturalis, пусть открещивается он от старого Бога, – почуяв приближение южного ветра или заслышав лавину, он все равно вспомнит о Боге и смерти.
Вокруг домика моего отца был маленький садик, не обнесенный даже забором. Там росли салат, морковка, капуста; кроме того, мать устроила крохотную цветочную грядку, в которой беспомощно и убого томились два розовых куста, один куст георгин и горсть резеды. К садику примыкала еще меньшая площадка, усыпанная щебнем и ведшая к самому озеру. Там стояли два разбитых бочонка, несколько досок и бревен, а внизу на воде был привязан наш челн, который тогда еще каждые два года чинился и просмаливался. Дни, в которые это производилось, твердо запечатлелись у меня в памяти. Это всегда бывало весной; над садиком порхали на солнце желтые бабочки; гладкая поверхность лазурного озера тихо журчала: вокруг горных вершин вилась легкая дымка: а на нашей площадке перед домом пахло смолой и масляной краской. Челнок и потом все лето пах этой смолой. Всякий раз, когда много лет спустя я где-нибудь на морском берегу вдыхал запах воды, смешанный с запахом смолы, я тотчас же вспоминал нашу площадку пред домом и видел отца без сюртука с кистью в руках, впереди синеватые облака дыма, подымающиеся из его трубки в тихий весенний воздух, видел и бабочек, неуверенно и пугливо порхающих подолгу кругом. В такие дни отец бывал всегда в особенно хорошем настроении, посвистывал и даже напевал что-то, правда, вполголоса. Мать готовила всегда к ужину что-нибудь вкусное, и я понимаю теперь, что она делала это с затаенной надеждой, чтобы Каменцинд не пошел в трактир. Но он все-таки уходил.
Не могу сказать, чтобы родители способствовали чем-нибудь развитию моей детской души или, наоборот, тормозили его. У матери было всегда дел по горло, а отца ничто в мире не заботило так мало, как вопросы воспитания. У него и так было много работы: он должен был ухаживать за парой фруктовых деревьев, смотреть за картофельным полем и сеном. Но приблизительно каждые две недели он перед тем, как вечером уйти из дому, брал меня за руку и молча вел на сеновал, находившийся над стойлом. Там совершалась затем экзекуция. Я получал хорошую порцию побоев, при чем ни отец, ни я сам не знали толком, за что. Это были тихие жертвы на алтарь Немезиды; приносились они без ругательств с его стороны и без моих воплей, просто как должное воздаяние таинственной силе.
Впоследствии, слыша разговоры о «слепом роке», я всегда вспоминал эти загадочные сцены, и они представлялись мне удивительно пластичным воплощением этого понятия. Мой добрый отец бессознательно следовал при этом той простой педагогике, которую применяет к нам сама жизнь, посылая на нас иногда гром и молнию из совершенно ясного неба и заставляя раздумывать над тем, какими злодеяниями вызван был этот гнев высших сил. К сожалению, однако, я почти никогда не задумывался и равнодушно принимал эти периодические наказания, радуясь только после них, что грозный час уже миновал и что целых две недели мне предстоит отдых. Гораздо сознательнее противился я попыткам моего отца заставить меня работать. Непостижимая и расточительная природа совместила во мне две противоречивых черты: необыкновенную физическую силу и необыкновенную лень. Отец прилагал все усилия, чтобы сделать из меня полезного сына и помощника, но я пускал в ход все увертки, чтобы отделаться от работы и, будучи уже гимназистом, никому из античных героев не сочувствовал так, как Геркулесу, которого принуждали к знаменитым тяжким работам.
Я не знал ничего более приятного, как бродить по скалам, лужайкам или скользить по поверхности озера.
Горы, озера, буря и солнце были моими друзьями, рассказывали мне бесконечные сказки, воспитывали меня и долгое время были мне милее и ближе, чем люди и судьбы людей. Но главными моими любимцами были облака, которые я предпочитал лазурному озеру, угрюмым соснам и солнечным скалам. Укажите мне во всем мире человека, который бы лучше знал облака или бы больше любил их, чем я! Или покажите мне что-нибудь, что было бы прекраснее облаков! Облака-забава и утешение, облака-благостыня и дар Божий, облака-гнев и могущество смерти! Они – нежны, легки и тихи, как души новорожденных, они прекрасны, богаты и щедры, как добрые ангелы, они мрачны, неотвратимы и беспощадны, как вестники смерти! Они тихо витают серебряными нитями, они улыбаясь плывут, белоснежные с золотыми краями, они стоят, отдыхая и отливая желтой, красной и голубой краской. Они крадутся угрюмо и медленно, как злые убийцы, бурно несутся, сломя голову, как дикие всадники и грустно мечтательно повисают в недосягаемой выси, как печальные, благие отшельники. Они принимают формы обетованных островов и благословляющих ангелов; они похожи на грозно простертые руки, развевающиеся паруса, на странствующих журавлей. Они витают между небом Господним и бедной землей, как прекрасные символы всех стремлений людей, и принадлежат им обоим; они – сны земли, в которых она возносит к чистому небу свою оскверненную, грешную душу. Они – вечная эмблема всякого странствования, всякого стремления, жажды и тоски по родине. И подобно тому как они со смирением, тоской и пламенной страстью витают меж землею и небом, с таким же смирением, тоской и страстью колеблются и души людей между временем и непостижимою вечностью.
О, облака, прекрасные, легкие, неутомимые! Я был еще малым ребенком и любил их, созерцал их и не знал, что и я, как облако, должен пройти через жизнь, вечным странником, всюду чужим и всегда колеблясь между временем и непостижимою вечностью. С детских лет они были мне друзьями и братьями. Когда я переходил через улицу, мы улыбались друг другу, здоровались, и на мгновение наши взгляды сливались.
И я не забыл того, чему от них тогда научился: их формам, их краскам, их играм, хороводам, пляскам, дивному покою и их странным земно небесным сказкам. Особенно хорошо помню я сказку о снежной принцессе. Действие происходит в горах, поздней осенью при теплом ветре. Снежная принцесса спускается с небольшой свитой с высокой вершины и ищет, где ей отдохнуть в широких горных ложбинах. Коварный ветер видит прекрасную, вползает тихо наверх и неожиданно нападает на нее со злобой и бешенством. Он кидает навстречу прекрасной принцессе клочья горных туч, издевается над ней, грохочет, стараясь прогнать. На мгновение принцесса пугается, ждет, выжидает, качает головой и с тихой улыбкой поднимается снова наверх. Но потом собирает вокруг себя своих боязливых подруг, открывает свой ослепительно царственный облик и одним мановением руки устраняет врага. Он колеблется, стонет, обращается в бегство. А она молчаливо располагается вновь и окутывает себя широким бледным туманом; и когда он рассеивается, горные ложбины и скалы блестят уже ослепительно пушистым, девственным снегом.
В этой сказке было что-то особенно благородное; в ней звучали глубины души и триумф красоты, приводивший меня в восхищение и заставлявший биться мое сердце, как от предчувствия радостной тайны.
Скоро наступило и время, когда я мог приближаться уже к облакам, входить в гущу их и смотреть на них сверху. Мне было десять лет, когда в первый раз я взобрался на вершину горы, у подножия которой лежала наша деревушка Нимикон. И тут я впервые увидел красоты и ужасы гор. Глубокие расселины, полные льда и снежной воды, зеленовато стеклянные глетчеры, страшные морены, а над всем этим высоко и кругло, как колокол, прозрачное небо. Кто десять лет прожил на крошечном клочке земли меж горами и озером и со всех сторон был окружен могучими скалами, тот никогда не забудет того дня, когда он впервые увидел над собой огромный свод неба, а впереди нескончаемый горизонт. Уже поднимаясь, я был изумлен, что столь привычные моему глазу утесы и скалы на самом деле такие огромные. И затем вдруг, подавленный величием момента, с бурным ликованием и страхом я увидел пред собой беспредельную ширь. Так вот как велик этот мир! Вся наша деревня, затерявшаяся где-то далеко внизу, была только одним крохотным пятнышком. А вершины, которые, казалось, тесно прикасались друг к другу, отстояли одна от другой на огромном расстоянии. Лишь теперь начал я чувствовать, что видел лишь узкую, крохотную полоску беспредельного мира и что и там, где-то вдали рождаются и рушатся горы и свершаются великие тайны, о которых не долетает ни малейшего отклика в наше затерявшееся в скалах и утесах ущелье. Но в то же время во мне, подобно стрелке компаса, дрожало и трепетало что-то с могучим неясным стремлением в эту бесконечную даль. И лишь тут, увидев, в какие беспредельные дали плывут мои облака, я понял впервые всю грусть их и вечную красоту.
Оба моих взрослых спутника похвалили меня за хороший подъем, отдохнули немного на снежной холодной вершине и посмеялись над моей необузданной радостью. Я же, отделавшись от первого изумления, вопил от ликующего восторга, как зверь, в прозрачный, ледяной воздух. Это был мой первый, нечленораздельный гимн красоте. Я ожидал могучего, грохочущего эха, но ликующий вопль мой потонул бесследно в бесстрастной выси, как слабый писк птицы. Мне стало стыдно, и я замолчал.