Полное собрание рассказов (страница 6)
Ему показалось, что он заглянул в смерть. Плотно сдвинул складки: так, чтобы ни единый ночной луч не втекал бы в комнату. Но, выключив свет, он с постели заметил, что блестит край стеклянной полочки. Тогда он встал и долго возился у окна, проклиная лунные брызги. Пол был холоден, как мрамор.
Когда Керн закрыл глаза, распустив поясок пижамы, под ним потекли скользкие скаты, – и гулко застучало сердце, словно весь день молчало, а теперь воспользовалось тишиной. Ему страшно стало слушать этот стук. Вспомнил, как однажды, с женой, он проходил в очень ветреный день мимо мясной лавки и на крюке качалась туша, глухо бухала об стену. Вот как сердце его теперь. А жена щурилась от ветра, придерживая широкую шляпу, и говорила, что море и ветер сводят ее с ума, что надо уехать, надо уехать…
Керн перевалился на другой бок – осторожно, – чтобы не лопнула грудь от выпуклых ударов.
Нельзя так дальше, пробормотал он в подушку, с тоской подобрав ноги. Полежал на спине, глядя в потолок, где тускло белели пробившиеся лучи – как ребра.
Когда он опять зажмурился, поплыли перед ним тихие искры, затем прозрачные спирали, которые раскручивались бесконечно. Мелькнули снежные глаза и огненный рот Изабель – и опять искры, спирали. Сердце на миг сжалось в острый комок; раздулось, бухнуло.
«Нельзя так дальше, я с ума схожу. Вместо будущего – черная стена. Ничего нет».
Ему почудилось, что бумажные ленты скользят у него по лицу. Тонко шуршат и рвутся. И японские фонари текут цветной зыбью в паркете. Он танцует, наступает.
«Только бы вот разжать, распахнуть ее… А затем…»
И смерть ему представилась гладким сном, мягким падением. Ни мыслей, ни сердцебиенья, ни ломоты.
Лунные ребра на потолке незаметно переменили место. По коридору тихо простучали шаги, где‐то щелкнула задвижка, пролетел легкий звонок – и опять шаги, разные: бормотание шагов, лепет шагов…
«Это, значит, кончился бал», – подумал Керн. Перевернул душную подушку.
Теперь стыла кругом громадная тишина. Только сердце раскачивалось, тугое и тяжкое. Керн нащупал на ночном столике графин, глотнул из горлышка. Ледяная струйка обожгла шею, ключицу.
Он стал припоминать снотворные средства: вообразил волны, равномерно набегающие на берега. Затем пухлых серых овец, медленно перекатывающихся через плетень. Одна овца, вторая, третья…
«А в соседней комнате, – подумал Керн, – спит Изабель, в желтой пижаме, вероятно. Ей желтое идет. Испанский цвет. Если бы я поскреб ногтем по стене, она бы услышала. Ох, эти перебои…»
Он заснул на минуту, когда стал решать про себя, стоит ли зажечь лампу и почитать что‐нибудь. На кресле валяется французский роман. Костяной нож скользит, режет страницы. Одну, вторую…
Он проснулся посреди комнаты – проснулся от чувства невыносимого ужаса. Ужас сшиб его с постели. Приснилось, что стена, у которой стоит кровать, стала медленно на него валиться – и вот он отскочил с судорожным выдохом.
Ощупью Керн стал отыскивать изголовье и, найдя его, тотчас бы заснул опять, если бы не звук, раздавшийся за стеной. Он не сразу понял, откуда звук этот исходит, – и оттого, что он напряг слух, его сознание, которое скользнуло было по склону сна, круто прояснилось. Звук повторился: дзынь – и густой перелив гитарных струн.
Керн вспомнил: ведь в соседнем номере Изабель. Тотчас, как бы откликнувшись его мысли, за стеной легко прокатился ее смех. Дважды, трижды дрогнула и рассыпалась гитара. И затем прозвучал и затих странный, отрывистый лай.
Керн, сидя на постели, изумленно вслушивался. Нелепая картина представилась ему. Изабель с гитарой и громадный дог, глядящий снизу на нее – блаженными глазами. Он приложил ухо к холодной стене. Лай лязгнул опять, гитара брякнула, как от щелчка, и волнами заходил непонятный шорох, словно там, в соседней комнате, заклубился широкий ветер. Шорох вытянулся в тихий свист, – и ночь снова налилась тишиной. Затем стукнула рама: Изабель запирала окно.
«Неугомонная, – подумал он, – пес, гитара, морозные сквозняки».
Теперь все было тихо. Изабель, выпроводив звуки, игравшие у нее по комнате, вероятно, легла – спит.
– К чорту! Ничего не понимаю. Ничего нет у меня. К чорту, к чорту, – простонал Керн, зарываясь в подушку. Свинцовая усталость сжимала ему виски. В ногах была тоска, невыносимые мурашки. Долго он скрипел в темноте, тяжело переваливаясь. Лучи на потолке давно потухли.
ii
На следующий день Изабель появилась только за вторым завтраком.
С утра небо слепило белизной, солнце походило на луну; затем пошел медленный отвесный снег. Частые хлопья, как мушки на белой вуали, занавесили вид на горы, отяжелевшие елки, помутившуюся бирюзу катка. Крупные и мягкие снежинки шуршали по стеклам окон, падали, падали, без конца. Если долго на них смотреть, начинало казаться, что вся гостиница тихо плывет вверх.
– Я так вчера устала, – говорила Изабель, обращаясь к своему соседу, молодому человеку с высоким оливковым лбом и стрельчатыми глазами, – так устала, что решила понежиться в постели.
– Вид у вас сегодня оглушительный, – протянул молодой человек с экзотической любезностью.
Она насмешливо раздула ноздри.
Керн, посмотрев на нее через гиацинты, сказал холодно:
– А я не знал, мисс Изабель, что у вас есть в комнате собака, а также и гитара.
Ему показалось, что ее пушистые глаза еще более сузились – от ветерка смущенья. Затем она вспыхнула улыбкой: кармин и слоновая кость.
– Вы вчера слишком много гуляли под музыку, мистер Керн, – отвечала она, и оливковый юноша и человечек, признававший только Библию и биллиард, засмеялись – первый сочным гоготом, второй совсем тихо и подняв брови.
Керн поглядел исподлобья и сказал:
– Я вообще попросил бы вас не играть ночью. Сон у меня очень легкий.
Изабель полоснула его по лицу быстрым сияющим взглядом:
– Это вы уж скажите вашим сновидениям, а не мне.
И заговорила с соседом о том, что завтра – лыжное состязание.
Керн уже несколько минут чувствовал, что губы его растягиваются в судорожную усмешку, которую он не мог удержать. Она мучительно дергалась в уголках рта, – и захотелось ему вдруг стянуть со стола скатерть, запустить в стену горшок с гиацинтами.
Он поднялся, стараясь скрыть нестерпимую дрожь, и, никого не видя, вышел из столовой.
У себя в комнате он долго ходил взад и вперед, кулаки прижимая к вискам.
«Что это со мной делается? – спрашивал он у своей тоски. – Что это такое?»
Пинком раскрыв чемодан, он стал укладывать вещи, – сразу закружилась голова; он бросил и опять зашагал по комнате. Со злобой набил короткую трубку. Сел в кресло у окна, за которым с тошнотворной ровностью падал снег.
Он приехал в эту гостиницу, в этот морозный и модный уголок Церматта, чтобы слить впечатления белой тишины с приятностью легких и пестрых знакомств – ибо полного одиночества он боялся пуще всего. А теперь он понял, что и людские лица нестерпимы ему, – что от снега гудит голова – и что нет у него той вдохновенной живости и нежного упорства, без которых страсть бессильна. А для Изабель жизнь, вероятно, – великолепный лыжный полет, стремительный смех – духи и мороз.
Кто она? Светописная ли дива, вырвавшаяся на волю? Или сбежавшая дочь чванного и желчного лорда? Или просто одна из тех женщин, у которых шляпы из Парижа, а деньги – неведомо откуда? Пошловатая мысль…
«А собака‐то у нее есть, напрасно отнекивается: гладкий дог какой‐нибудь. С холодным носом и теплыми ушами. А снег все идет, – беспорядочно думал Керн. – А у меня есть в чемодане… – И словно пружина, звякнув, раскрутилась у него в мозгу: – Парабеллум».
* * *
До вечера он опять валандался по гостинице, сухо шуршал газетами в читальне; видел из окна вестибюля, как Изабель, швед и несколько молодых людей в пиджаках, натянутых на бахромчатые свэтеры, садились в сани, по‐лебединому выгнутые. Чалые лошадки звенели нарядной сбруей. Валил снег, тихо и густо. Изабель, вся в белых звездинках, восклицала, смеялась между спутников своих, и когда санки дернулись, понеслись – откинулась назад, всхлипнув и хлопнув меховыми рукавицами.
Керн отвернулся от окна.
– Катайся, катайся… Ничего…
Потом, во время обеда, он старался не глядеть на нее. Она была как‐то празднично и взволнованно весела, – и на него не обращала внимания. В девять часов опять заныла и заквохтала негритянская музыка. Керн, в тоскливом ознобе, стоял у косяка дверей, глядел на слипшиеся пары, на кудрявый черный веер Изабель.
Тихий голос у самого уха сказал:
– Пойдемте в бар… Хотите?
Он обернулся и увидел: меланхолические козьи глаза, уши в рыжем пушку.
В баре был пунцовый полусвет, воланы абажуров отражались в стеклянных столиках. У металлической стойки на высоких табуретах сидели три господина – все трое в белых гетрах, – поджав ноги и всасывая сквозь соломинки яркие напитки. По другой стороне стойки, где на полках поблескивали разноцветные бутылки, словно коллекция выпуклых жуков, жирный черноусый человек в малиновом смокинге необычайно искусно мешал коктэли. Керн и Монфиори выбрали столик в бархатной глубине бара. Лакей распахнул длинный список напитков – бережно и благоговейно, как антиквар, показывающий дорогую книгу.
– Мы будем пить подряд по одной рюмке, – сказал ему Монфиори своим грустным глуховатым голосом. – А когда дойдем до конца, начнем опять. Будем тогда выбирать только то, что пришлось нам по вкусу. Быть может, остановимся на одном и долго будем им наслаждаться. Затем опять начнем сначала.
Он задумчиво посмотрел на лакея:
– Поняли?
Лакей наклонил пробор.
– Это так называемое странствие Вакха, – с печальной усмешкой обратился Монфиори к Керну. – Некоторые люди и в жизни применяют такой прием.
Керн заглушил зябкий зевок.
– Это, знаете, кончается рвотой.
Монфиори вздохнул. Отпил. Почмокал. Выдвижным карандашиком отметил крестиком первый номер в списке. С крыльев носа шли у него две глубокие борозды к уголкам тонкого рта.
После третьей рюмки Керн молча закурил. После шестой – это была какая‐то приторная смесь шоколада и шампанского – ему захотелось говорить.
Он выпустил рупор дыма; щурясь, отряхнул пепел желтым ногтем.
– Скажите, Монфиори, что вы думаете об этой – как ее – Изабель?..
– Вы ничего от нее не добьетесь, – ответил Монфиори. – Она из породы скользящих. Ищет только прикосновений.
– Но она ночью играет на гитаре, с собакой возится. Это странно, не правда ли? – сказал Керн, выпучив глаза на свою рюмку.
Монфиори опять вздохнул:
– Да бросьте вы ее. Право…
– Это вы, по‐моему, из зависти, – начал было Керн.
Тот тихо перебил его:
– Она – женщина. А у меня, видите ли, другие вкусы.
Скромно кашлянул. Поставил крестик.
Рубиновые напитки сменялись золотыми. Керн чувствовал, что кровь у него становится сладкая. В голове туманилось. Белые гетры покинули бар. Умолкли дробь и напевы далекой музыки.
– Вы говорите, что нужно выбирать… – густо и вяло говорил он. – А я, понимаете, дошел до такой точки… Вот слушайте: у меня была жена. Она полюбила другого. Тот оказался вором. Крал автомобили, ожерелья, меха… И она отравилась. Стрихнином.
– А в Бога вы верите? – спросил Монфиори с видом человека, который попадает на своего конька. – Ведь Бог‐то есть?
Керн фальшиво засмеялся:
– Библейский Бог? Газообразное позвоночное… Не верю.
– Это из Хукслея, – вкрадчиво заметил Монфиори. – А библейский Бог… Дело в том, что Он не один; много их, библейских богов… Сонмище… Из них мой любимый… «От чиханья его показывается свет; глаза у него как ресницы зари». Вы понимаете, понимаете, что это значит? А? И дальше: «…мясистые части тела его сплочены между собою твердо, не дрогнут». Что? Что? Понимаете?
– Стойте, – крикнул Керн.
– Нет, вникайте, вникайте. «Он море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю; бездна кажется сединою!»
– Стойте же, наконец, – перебил Керн. – Я хочу вам сказать, что я решил покончить с собой…
Монфиори мутно и внимательно взглянул на него, ладошкой прикрыв рюмку. Помолчал.